Валерия Пришвина - Невидимый град
Кто знает, когда эта Природа осуществится! Усилиями совместного человеческого творчества в долгих веках? В результате нового катаклизма во вселенной? Есть предание, что Христос, спрошенный кем-то, когда придет Его царство, ответил так: «Когда будут два одним и наружное как внутреннее, и мужское вместе с женским, не мужское и не женское»{32}.
Надежда никогда не оставляла Лялю и, может быть, это соединило в будущем ее путь с путем Михаила Пришвина, который смог понять не только ее жизнь, полную сомнений, страданий, ошибок, но понять и ее жизненную задачу, смысл этой женской судьбы: «Та любовь, о которой пишут Л. Толстой, Розанов и другие, доставая мысль о ней из собственного опыта любви — печальная любовь. Эта любовь — доказательство того, что объединение Мужчины и Женщины на чувстве рода, называемом любовью, недостаточно для современного человека. Мне стыдно самому вспомнить о том, как я думал о любви до встречи и последующей жизни с Лялей. И еще я думал этой ночью о том, что я, прожив столько лет, склоняя со всеми людьми слово „любовь“, до Ляли не имел о любви понятия… Она мне собой показала пример возможности во Христе любить жизнь, а не смерть: эта жизнь как суровая борьба за любовь. Но как много надо пережить, перемыслить, чтобы до этого понимания дожить»{33}.
Только все это еще далеко впереди, а пока — ждать любви и оскорбляться от мысли, что принадлежишь человеку. Правда, есть в мире один, в котором все несовершенства трогательны и прекрасны, — это отец. Значит, может и чужой стать таким «безупречным»…
Дух и плоть (идеализм и материализм) — преодоление этого разрыва или, наоборот, углубление — эти идеи владели всеми умами в начале нашего века. Тут и толстовство, и оккультизм, и индуизм, и проповедь экономического материализма, и, конечно, философия христианства, провозгласившего преображение и воскрешение плоти (материи), единство духа и материи, как существо самой жизни, как саму Истину.
Конечно, ребенок еще не знает о борьбе идей и направлений. Но каждому из нас задана с детства своя тема, и ребенок старается расслышать ее в разноголосице жизни. Выпевать же эту тему каждый обречен по нотам, которые получает из рук старших. Так и Ляля выводит свою песенку по нотам родного православия.
Из того времени запомнилось: снится Ляле однажды священномученик Пантелеймон, милый юноша с ее бумажной иконки, висевшей над детской постелью. Он берет ее за руку, вводит в сияющий зеленью весенний сад и протягивает розовые четки цвета утренней зари. Все сны забываются, но этот остался в глубине памяти навсегда. Забываются и мысли, но остаются в памяти образы как ключи к пережитому, и, если усилиться в сторону прошедшего еще и еще, вырастает перед глазами майский день в саду городского собора. Стайка девочек возвращается после удачно сданного экзамена. Собор открыт и пуст. По нагретым солнцем ступеням девочки вбегают в тишину, уходящую под высокие своды. Несколько женщин украшают Распятие первыми желтыми кувшинками и молодыми березками: завтра Троица. Долго ли стояла Ляля, о чем думала — давно это было, не вспомнишь. Но, пробегая назад волнующуюся жизнь, память неизменно останавливается на этой минуте. Девочка стоит перед большим Крестом, на котором распят замученный Человек. Отчего же ей не грустно за Него, не страшно за себя? В руке она держит не жертвенную свечу, а весеннюю полураспустившуюся ветку тополя. Много лет спустя, при одном воспоминании возникал тот смолистый запах, а на сердце — та радость. Никогда не забывалась испытанная однажды сила надежды. «Я не могу быть несчастна», — скажет Ляля много позднее своему другу. Сила этих слов будет питаться той полузабытой минутой ее детства. Она будет повторять эти слова еще не раз на пороге отчаяния во время всех своих падений и под ударами судьбы. Долго эта тополевая веточка хранилась в детских дневниках как залог радости. Но пришла черная минута, и, по существу, весь рассказ наш будет о дальнейшей судьбе этой тополевой ветки — о том, как однажды Ляля эту ветку сожгла.
С какой ясностью встают перед внутренним взором эти далекие события детства и как ясен становится их смысл, когда в дневнике Пришвина обнаруживается то же самое стремление понять духовный смысл радости и отстоять ее: «Голгофа, по-моему, могла быть только раз, а после того явилось новое сознание „спасенного человека“. Так что Голгофа принадлежит уже старой истории, а истинный последователь Христа, как спасенный, должен быть в жизни победителем и как-то по-иному, чем распятием и жертвой… Наш путь иной и, вероятно, состоит в утверждении (а это, может быть, не легче Голгофы) радостного духа»{34}.
Дух Святой завершает радостью («славой») историю всего человечества. Был Ветхий завет — под знаком творчества мира; Новый — под знаком его спасения жертвенной любовью Креста; и тайно действует третий завет под знаком радости — преображения мира и творчества новой вселенной.
Можно подумать, читая эти страницы, все время сбивающиеся на рассуждения, что в детстве девочки были одни только раздумья. «Так не бывает», — скажет читатель. Но я спешу удержать его доверие. Нет, конечно, все было в детстве: и катанье на салазках с гор около дома по чистому снегу, какого не видят в городах современные дети; он лежал белоснежным до самой весны. Были игры во дворе, поросшем травой, с живописными сарайчиками, как в деревнях, с колодцем, курами и с дурно пахнущими помойными ямами, пробегая мимо которых мы учились задерживать дыханье. С кустами густо растущей сирени, которую не запрещалось ломать, сколько хочешь, и она была «ни по чем». Были шумные игры, с криком до хрипоты, с прятаньем по чердакам, рассаживанием в кровь коленок, а вечером — отмачиванием присохшего от крови чулка. Бурные ссоры и примирения, детская порывистая непрочная дружба.
Упоительно играть в разбойники или даже в простые лошадки. Весь мир в твоей власти: нет вещей, какие не мог бы ты мгновенно разрушить и по-новому создать, и радость творчества твоего безгранична. Правда, редко игры эти кончаются без слез и обид…
А запах первого снега, а запах рождественской ночи после елки и детского бала! Эту елку девочка ждала целый год: раз в год ей завивали на ночь волосы на бумажки, только к вечеру их разворачивали, и из-под бумажек падали на плечи крупные локоны, каких не бывает у обыкновенных детей в обыденной жизни. Ляля, как Золушка, с замиранием сердца разглядывает себя в зеркале. Ее везут ночью после бала домой, усталую, счастливую, укутанную шерстяным платком до глаз. Сквозь платок она вдыхает морозный воздух и смотрит на зимние, яркие звезды. Потянет приятным теплым душком конского навоза, и опять мерное скольжение санок, и блаженная дремота на коленях у отца.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});