Репин - Игорь Эммануилович Грабарь
«Усевшись на такой жесткой и низкой мебели, счастливцы дожидались появления натурщика на пьедестале. Натурщиц Тогда в заводе не было. Эти низкие места назывались «в плафоне» и пользовались у рисовальщиков особой симпатией. Рисунки отсюда выходили сильными и пластичными с ясностью деталей…
«На скамьях амфитеатра, полукругом, перед натурщиком сидело более полутораста человек в одном натурном классе.
«Тишина была такая, что скрип 150 карандашей казался концертом кузнечиков, сверчков или оркестром малайских музыкантов… Рядом, плечом к плечу с лохматой бородой юнца в косоворотке сидел седенький генерал в погонах; дальше бородач во фраке (красавец-художник, с эспаньолкой), готом студент университета, высокий морской офицер, с окладистой бородой; повыше — целая партия светловолосых вятичей»{45}.
В Русском музее хранится второй рисунок Репина, сделанный им по поступлении в натурный класс — стоящая фигура, с замахивающимся топором, очень хорошо вылепленная и обнаруживающая огромные успехи, достигнутые им всего за год пребывания в Петербурге.
Все свои рисунки после академических экзаменов Репин обычно приносил Крамскому, дорожа его мнением и замечаниями.
«Меткостью своих замечаний он меня всегда поражал, — говорит Репин. — Особенно удивляло меня как это, не сравнивая с оригиналом, он указывал мне совершенно верно малейшие пропуски и недостатки. Именно этот полутон был сильнее, это я уже заметил на экзамене, и глазные орбиты снизу и нижняя плоскость носа, с плафона, действительно шире. А вот ведь академические профессора-то, наши старички, ведь сколько раз подходили, подолгу смотрели, даже карандашом что-то проводили по моим контурам, а этих ошибок не заметили; а ведь как это важно; совсем другой строй головы получается. Мало по малу я потерял к ним доверие и интересовался только замечаниями Крамского и слушал только его.
— Ну, а что вы делаете дома, сами, свободно? — спросил он меня однажды.
— Я написал головку старушки и маленькой девочки, — отвечал я робко.
— Принесите их, покажите, это меня интересует, признаюсь, даже более, чем ваши академические работы».
Репин вскоре занес их ему.
— А! ну, что принесли? сказал приветливо и весело Иван Николаевич, увидав меня, вошедшего с небольшой папкой подмышкой…
«Я вынул головку старушки, написанную на маленьком картончике.
— Как? Это вы сами? — сказал он серьезно. — Да это превосходно! Это лучше всех ваших академических работ…
— Отчего же, скажите, Иван Николаевич, вы находите, что это лучше моих академических рисунков? — обратился я к Крамскому.
— Оттого, что это более тонко обработано, тут больше любви к делу; вы старались от души передать, что видели, увлекались бессознательно многими тонкостями натуры и вышло удивительно верно и интересно. Делали, как видели, и вышло оригинально.
Тут нет ни сочных планчиков, ни академической условнойпрокладки, избитых колеров; а как верно уходит эта световая щека, сколько тела чувствуется на виске, на лбу, в мелких складках!
«Хотя я был очень поднят и польщен такой похвалой Крамского, но я не совсем понимал те достоинства, о которых он так горячо говорил; я их совсем не ценил и не обращал на них внимания. Напротив, меня тогда сводили с ума некоторые работы даровитых учеников. Их ловкие удары теней, их сильные, красивые блики. Господи, какая прелесть! говорил я про себя с завистью. Как у них все блестит, серебрится, живет! Я так не могу, не вижу этого в натуре. У меня все выходит как-то просто, скучно, хотя, кажется, верно. Ученики говорят: сухо. Я только недавно стал понимать слово «сушь». Пробовал я подражать их манере, — не могу, не выдержу, — все тянет кончать больше; а кончить, — засушишь опять. Должно быть я бездарность, думал я иногда и глубоко страдал»{46}.
Действительно, если сравнивать уцелевшие рисунки Репина с сохранившимися рисунками его академических товарищей, получавших первые номера, то те кажутся более эффектными как будто даже более талантливыми, на самом же деле они лишь академичнее, они только — I иллюстрация на тему: «натура — дура, а художник — молодец». Но I конечно Репин был бесконечно искреннее, честнее, правдивее этих молодцов эффектной светотени. Кто знает, удержался ли бы он на своем «сухом», но единственно для него, Репина, верном и правильном пути, если бы не постоянная поддержка Крамского и его ценные советы, которым он до конца остался верен.
Хваля Репина за правдивость передачи натуры, Крамской тут же нещадно бранил его за всякую академическую дребедень, замечавшуюся им в приносимых эскизах. Узнав, что он работает над темой «Потоп», заданной Академией, он просил занести эскиз после экзамена. И как же ему за него досталось!{47}
«Бессознательна для себя, я был тогда — под сильным впечатлением «Помпеи» Брюллова, — рассказывает Репин. — Мой эскиз выходил явным подражанием этой картине, но я этого не замечал. На первом плане люди, звери и гады громоздились у меня на небольшом остатке земли, в трагиклассических позах. Светлый язык молнии шел через все небо до убитой и корчащейся женщины в середине картины. Старики, дети, женщины группировались и блестели от молнии. Я уже, с тайным волнением, думал, что произвел нечто небывалое. Что-то он скажет теперь? Он меня уже порядочно избаловал похвалами.
«Приношу.
— Как, и это все? — сказал он, понизив голос, и с лица его в миг сошло веселое выражение; он нахмурил брови. — Вот, признаюсь, не ожидал. Да ведь это «Последний день Помпеи»! Странно. Вот как оно… Да-с… Тут я ничего не могу сказать. Нет, это не то. Не так.
«Я тут только впервые, казалось, увидел свой эскиз. Боже мой, какая мерзость! И как это я думал, что это эффектно, сильно?»{48}
Самое забавное, что Крамской напомнил ему, что на ту же тему есть картон Бруни и не плохой. — «У него взято всего три фигуры: старик с детьми, должно быть; они спокойно, молча, сидят на остатке скалы; видно, что голодные, отупелые — ждут своей участи. Совсем ровная, простая, но страшная даль. Вот и все. Это был картон углем, без красок, и производил ужасное впечатление. Оттого, что была душа положена».
Этого только недоставало: у Бруни, столь презираемого, было прекрасно, а у него такая гадость. Было от чего притти в отчаяние!
И временами такое отчаяние действительно приходило. Репин, как и Крамской, уже с юных лет тянулся к просвещению. Он не упускал случая побеседовать на всякие «умные темы» со студентами, от сопоставления с которыми все осязательнее становилось его собственное невежество.
«Я впадал в жалкое настроение, — говорит об этих минутах Репин. — Это настроение особенно усилилось, когда я познакомился с одним молодым студентом университета. Узнав меня несколько,