Карина Добротворская - Блокадные девочки
– Я знаю его блокадные рисунки, он ведь и подвалы эти рисовал!
– Да, у него целый блокадный цикл. В этих подвалах было безопасно, такие стены нельзя было ничем пробить. Однажды бомба попала в какой-то коридор, где были не такие мощные перекрытия – вроде галереи, а так ничего не было. Один снаряд однажды попал в атланта – в того, который угловой и примыкает к Дворцовой площади. Я недавно с внуком туда ходила и показывала ему этого атланта. Он зоркий и углядел, как там кусочек заделан по мрамору. Этот удар был жуткий, я помню. Мы с Ильиным потом выбежали смотреть.
– Мужчины и женщины жили вместе?
– Да, в этих залах все жили вместе. Рядом с нами жила пара дрессировщиков волков. Здоровый мужчина, похожий на медведя, и его маленькая сухонькая жена. Их волки остались в зоосаде на Зверинской улице и там погибали с голоду. Они между собой почему-то разговаривали по-французски, а так как мама закончила немецко-французскую гимназию, она их хорошо понимала. И рассказывала мне, что они все время оплакивают свою уникальную коллекцию волков, известную во всем мире. Но как спасти волков, когда люди погибают? И что с ними делать? Отстреливать? Они лично не могут. Погибли эти волки, и маленькая жена горько плакала. 24 декабря у меня был день рождения. А к архитектору Ильину иногда прилетали коллеги-архитекторы из Москвы. Незадолго до Нового года привезли ему из Москвы печенье. А мы тогда уже все голодали. Однажды я вышла из подвалов и бродила по Эрмитажу, который был открыт и совсем пустой. Вернулась, а у меня на подушке – печеньица. Это было такое угощение! Мама целыми днями работала, приходила только к ночи. Тогда что-то по карточкам еще давали, помню какие-то соевые конфеты. В начале январе Ильин, который уже не мог ходить, сказал мне: «Спросите отца, может быть, он разрешит вам сходить в мою квартиру и принести мои ценные папки с чертежами. Если они погибнут, их не смогут восстановить». Отец разрешил, и я пошла в Щербаков переулок, который напротив Ломоносовского моста. Я быстро дошла и принесла эти папки, Ильин был очень благодарен. Сидел как-то так, как скульптура, вспоминал, рисовал. Говорил мне: «Я рисую то, что никто, кроме меня, не знает и никогда не вспомнит».
– Новый год отмечали?
– Нет, сидели как-то так. Какие-то блокадники рассказывают, что в школах были елки, но, по-моему, школы в первый год не работали. Вид улиц был ужасный – вмерзшие трамваи, лед. На Дворцовую площадь мы ходили смотреть парад – видимо, ноябрьский.
– Сколько человек жили в эрмитажных подвалах?
– Думаю, что больше двухсот. Лет восемь назад Эрмитаж устроил выставку, посвященную блокаде. В один из подвальных залов поставили столы, топчаны, коптилки, включили метроном – ой, такой противный. Но радио было единственной нашей связью с внешним миром. Включили еще вой сирены – хотя до нас он почти не доходил. Я попала на эту выставку в последний день. Сориентировалась относительно стола и выхода и нашла свое место. А сначала меня даже пускать на выставку не хотели, там были молоденькие девочки, которым все это было неинтересно, и они решили, что просто бабка какая-то пришла.
– Сколько времени вы прожили в Эрмитаже?
– До середины января. Люди начали умирать прямо на этих топчанах. Кто-то сказал, что подвал превращается из общежития в морг, это антисанитарно и надо выезжать. Так как мама работала в РОНО Октябрьского района на углу Майорова и Садовой, она нас с сестрой пристроила в школу в доме Лобанова-Ростовского напротив Адмиралтейства с двумя лёвиками. Мама договорилась с уборщицей бабой Сашей в этой школе, и та взяла нас в подвал под лёвиками. Эта баба Саша топила подвал школьными партами. За водой ходили на Неву. Снег мы не собирали, он грязный был, весь в нечистотах. Мама приносила из РОНО дополнительный паек – бидончик с каким-то брандахлыстом, в нем что-то такое болталось, делили на всех. Помню печку, железную кровать, которую откуда-то притащили. Я из этого подвала почти не выходила – стала терять силы. Лежала, слушала радио. В один прекрасный день я почувствовала, что совсем ослабла, начался голодный понос. Решила, что надо все-таки встать. Дернулась, но ни руки, ни ноги, ни голова – ничего не двигается. Я опять пытаюсь на счет три: «Раз, два, три!» Только голос свой слышу. Руки и ноги, как плети. Вечером я сказала маме: «Мама, что-то мне очень плохо, сделай что-нибудь, я погибаю». Мне уже пятнадцать исполнилось. При этом сестра моя резво бегала, в куклы играла. Мама позвонила отцу, и тот прислал маленькую бутылочку бактериофага и килограмм риса. Баба Саша варила этот рис, сестре Альке тоже давали рисовый отвар. И я поднялась. Это был февраль месяц. Когда встала, пошла к отцу поесть, а он работал на Каляева, 14, в эвакопункте помощником начальника (их называли военными комиссарами). Я шла от площади со львами, напротив Адмиралтейства, по Дворцовой площади, по Халтурина на набережную, по набережной до Каляева. Шла почти три часа, останавливалась, отдыхала. Пока шла по Дворцовой (называлась она тогда площадью Урицкого), насмотрелась на заметенных покойников. И руки, и ноги торчали из сугробов. Отец меня покормил, и обратно я шла бодрее.
– Сестра легче переносила голод?
– Легче. Позже мама устроила ее в детский сад в Мариинском дворце. Однажды, когда она туда шла, за ней погнался какой-то мужчина. А у нее лицо было круглое и щечки розовые от мороза. Он бы ее, конечно, сгрыз, но не догнал, он еле-еле полз.
– То есть вы про людоедство знали?
– Знали. Бывало такое. Редко, но бывало. И мама рассказывала, и папа. Я была уже взрослая и понимала, что человек может попросту сойти с ума. Я потом однажды про это с мамой заговорила, а она сказала: «Больше при мне об этом не вспоминай».
– В блокаду было очень мало самоубийств.
– Мы очень хотели жить. А потом, чтобы себя убить, нужны силы. А сил не было. Было такое медленное и вялое умирание.
– Вы книги читали?
– Помню баба Саша мне принесла «Воскресение» Толстого. Я читала про Катюшу Маслову, про то, как она мучилась, как сидела в тюрьме на бочке, и думала: «Боже мой, девочка, тебе бы наши заботы!» На всю жизнь это запомнила. Отбросила эту книгу, сказала: «Я это читать не могу. Буду радио слушать».
– Марию Петрову помните?
– А как же! Это чудо, великая женщина, чудесный неповторимый голос.
– В театре или в кино вы в блокаду были?
– Нет, что вы! Какие театры… Когда все начали умирать.
– Все мысли были про еду?
– Абсолютно все – и мысли, и сны. Снилось горячее, котлетки какие-то.
– Не было ощущения бессмысленности этой страшной жертвы?
– Нет, что вы, этого не было. Умрем, но не сдадимся. Мы были так воспитаны, так накачаны. Такой патриотизм был! Такая вера! Хотя разные были настроения, наверное… В начале блокады, когда мы еще на Мойке жили, фашисты бросали листовки – «Бей коммунистов» и всякое такое. Наша соседка эстонка баба Клара подошла к нам с сестрой и сказала: «Как только немцы придут, мы вас сдадим, потому что у вас родители – коммунисты. А мы-то выживем». Когда я после войны работала в мастерской у главного архитектора, архитекторы иногда между собой обсуждали, что было бы, если бы сдали Ленинград (архитекторы ведь любят поговорить). Они тогда говорили, что меньше бы людей погибло, не разрушили бы столько памятников. Но у нас был совершенно другой настрой. Было чувство, что это наш долг. Сейчас нас называют мучениками.