Некрасов. 2-е изд - Николай Николаевич Скатов
Теперь этот образ как бы раздваивается и предстает в двух разных произведениях. Реальный в поэме «Мать», во многом автобиографичной. Поэма не была закончена, и вряд ли только из-за болезни.
Собственно же идеальное начало в бесконечно высокой степени, но уже и из-за болезни, буквально в муках, воплотилось в другом стихотворении — «Баюшки-баю», написанном менее чем через месяц после того, как прекратилась работа над поэмой «Мать».
Вот в этом-то стихотворении мать — последнее прибежище перед лицом всех потерь, утраты самой музы, перед лицом самой смерти. И мать утешает, прощает, отпускает.
Еще вчера людская злоба
Тебе обиду нанесла;
Всему конец, не бойся гроба!
Не будешь знать ты больше зла!
Не бойся клеветы, родимый,
Ты заплатил ей дань живой,
Не бойся стужи нестерпимой:
Я схороню тебя весной.
Мать здесь наделена прерогативами божества, всевластием абсолютным: по сути, он обращается к «Богу» в образе матери, ибо так утешать, прощать, отпускать может лишь Бог.
И если в поэме «Мать» он, поэт, или, как принято говорить, лирический герой, успокаивает, уговаривает, утешает ее, то во втором произведении «Баюшки-баю» это делает она. Она дарит не обещание чего-то, а разрешение всего:
Пора с полуденного зноя!
Пора, пора под сень покоя;
Усни, усни, касатик мой!
Прийми трудов венец желанный,
Уж ты не раб — ты царь венчанный;
Ничто не властно над тобой!
Не страшен гроб, я с ним знакома;
Не бойся молнии и грома,
Не бойся цепи и бича,
Не бойся яда и меча,
Ни беззаконья, ни закона,
Ни урагана, ни грозы,
Ни человеческого стона,
Ни человеческой слезы.
Но Некрасов слишком «земной», и есть все-таки последнее земное утешение, властное над ним до конца. Без него разрешение всего не разрешение, и «Бог» сходит на землю:
Усни, страдалец терпеливый!
Свободной, гордой и счастливой
Увидишь родину свою,
Баю-баю-баю-баю.
И в последних, почти предсмертных страданиях он ищет исход скорби по себе самом в скорби по родине, по народу, по другим, и если видит выход и разрешение, то там же в такой «круговой поруке».
Все это в пору тяжелейших физических мук человека, которого, как пишет М. Е. Салтыков в одном из писем, «еже-мгновенная неслыханная болезнь в сто ножей резала». «Нельзя, — сообщает он же П. В. Анненкову, — даже представить себе приблизительно, какие он муки испытывает… И при этом непрерывный стон, но такой, что со мной, нервным человеком, почти дурно делается».
И испытывает не только физические муки.
«Пир на весь мир» поэт не смог напечатать. «И вот, — пишет М. Е. Салтыков П. В. Анненкову, — этот человек, повитый и воспитанный цензурой, задумал и умереть под игом ее. Среди почти невыносимых болей написал поэму, которую цензура и не замедлила вырезать из 11-го №. Можете себе представить, какое впечатление должен был произвести этот храбрый поступок на умирающего человека».
Даже в «самиздатовских» публикациях — и у нас и за границей — «Пир» появился только после его смерти: правда, сразу же после этого широко распространяясь в списках. А в «Отечественных записках» его вырезали из всего тиража одиннадцатого номера за 1877 год, опечатали и затем уничтожили. Не удалась и попытка поместить эту часть поэмы в первом номере журнала за 1877 год. Поэт, свидетельствует один из лечивших его докторов, «несколько раз принимался за переделки поэмы, пользуясь короткими промежутками между страшными болями…». Ни с переделками, ни с «жертвами» цензоры «Пира» не пропустили.
Он не смог ни до конца поэму написать, ни напечатать до конца — написанное.
«Одно, о чем сожалею глубоко, — передавала сестра слова Некрасова, — это — что не кончил свою поэму «Кому на Руси жить хорошо». Я… сказала: «Поверь мне, что мы ее кончим». Он с тоской посмотрел на меня: «Нет, уж не кончим». И не кончил. Ведь, по собственным его словам, для окончания ему потребовалось бы несколько лет. А жить оставалось несколько месяцев».
Почему же так важно было кончить поэму?
«Начиная, — говорил поэт, — я не видел ясно, где ее конец…» Вряд ли он видел ясно, где ее конец, и заключая. Да и возможен ли в такой поэме конец? Очевидно, дело не в том, что можно было получить однозначный ответ, указать пальцем: «Вот — счастливый…» И недаром из разных свидетельств, мемуаров и просто догадок возникает такое количество разных претендентов на роль ублаготворенных найденным счастьем: от народолюбивых просветителей до горьких пьяниц…
Однако Некрасов, хотя уже и не надеялся на завершение работы, все же страстно желал обнародовать то, что — это становилось ясно — должно было оказаться пусть не окончанием поэмы, но все же концом работы над ней, хотел, как, наверное, сказал бы кто-нибудь из героев Достоевского, «мысль объявить».
Да, поэма осталась неоконченной, и в этом смысле наш поэт, подобно Пушкину, уносил с собой некую неразгаданную тайну, но — «мысль объявлена». Если главный тезис всего позднего творчества Некрасова — «Дряхлый мир на роковом пути», то главный в нем же антитезис этому — любовь, посылка к другим, круговая порука — «Пир на весь мир».
Скрытный, замкнутый, хандрящий, раздраженный, грустный, Некрасов, как, может быть, никто в русской литературе, нес в себе эти начала. Оказалось, что в стихах четвертьвековой давности он пророчески написал и о себе:
Со всех сторон его клянут
И, только труп его увидя,
Как много сделал он, поймут,
И как любил он — ненавидя!
Это поняли все, увидя его труп, «живой труп», говоря совсем не метафорически. «Я видел его, — пишет Достоевский, — в последний раз за месяц до его смерти. Он казался тогда почти уже трупом, так что странно было даже видеть, что такой труп говорит, шевелит губами. Но он не только говорил, но и сохранял всю ясность ума».
«Некрасов умирает, — пишет Льву Толстому Николай Страхов, — меня это очень волнует. Когда он звал к себе обедать (в связи с переговорами о публикации «Анны Карениной» в «Отечественных записках». — Н. С.), я