Александр Нилин - Станция Переделкино: поверх заборов
Мы ехали с похорон…
И опять я должен прервать фразу — объяснить, почему мы с Авдеенко ехали на электричке, а не как обычно, на его машине.
Нон-фикшн — жанр коварный и от чистого сочинительства условно отгорожен, видимо, не зря.
В чистом сочинительстве меньше отвлекающих моментов.
А в жанре нон-фикшн всякое отвлечение от тебя не зависит — зависишь ты от него.
Даже само место, где ты сочиняешь, по законам пресловутого жанра превращается в место действия — и не по твоей воле, а волей ассоциации, ведущей охотнее (на что ничуть не сетую) в сторону от магистрали рассказа, чем к ожидаемому финалу.
К последней части своего рассказа я понял, что только так, повинуясь воле — свободе — ассоциации, и должен писать. “В родстве со всем, что есть, уверясь”, как подсказывал покойный сосед.
И выражение “к слову пришлось” для меня не извинение, а, если хотите, девиз.
Круг действующих лиц естественно-горьким образом сужается с каждой следующей из страниц. Но подчиненная ассоциации память этому противится.
Задуманные мною линии — как линии на ладони — переплетаются с линиями, извив которых я не сразу рассмотрел. Их соприкосновения, параллели, слияния кому-то, возможно, и помимо меня нужны — и вправе ли я от них отказываться?
До бывшей дачи Льва Кассиля, куда поселили знаменитого журналиста Ярослава Голованова, я мог и не дойти, свернув в боковые ворота ДТ и затерявшись в пространствах воспоминаний, вызванных мысленными встречами с теми, с кем я соседствовал в коттеджах, старом и новом корпусах ДТ.
Ярослав Голованов первоначально возник в моем рассказе из-за обстоятельств, едва не ставших вдвойне трагическими.
Возвращаясь с его похорон, Авдеенко в нетрезвом виде, едва проехав Баковку, разбил машину — после чего принял историческое решение не садиться больше за руль выпив; для такого решения потребовалось больше шестидесяти лет жизни и почти полвека за рулем.
Теперь станет понятнее, почему прервал я фразу, объясняя, как получилось, что с других уже похорон мы возвращались электричкой.
Я тоже должен был быть на похоронах Голованова. Но во всем поселке не работала телефонная связь — мы плохо договорились накануне, и Авдеенко уехал без меня.
Потом мы рассматривали разные варианты совместного (попади я вместе с ним на похороны) возвращения на дачу: либо беседа со мной сделала бы водителя внимательнее, не клонило бы после поминок ко сну, либо, наоборот, отвлекла — и мы разбились бы оба. И перед друзьями-приятелями тогда возникла бы проблема, кому из наших общих друзей представительствовать на чьих похоронах, если они произойдут, как положено, на третий день? У меня место на Ваганьково, у Авдеенко — на кладбище в Переделкине.
Разговор о нашей смерти (и похоронах) непременно в шутливом тоне продолжался до реальной смерти Авдеенко.
И, если кому-то не понравится мой тон в той части повествования, где от разговоров о смерти никак не уйти, сразу отвечу, что тон здесь выбран для продолжения вроде бы шутливого разговора со старым другом на тему, которая с определенного момента общей и частной нашей жизни не могла нас не волновать — и вести ее в другом, чем привыкли мы, тоне я не считаю для себя возможным перед его памятью.
Ярослав Голованов был звездой в профессии, которой я формально учился, но постарался не научиться, сделав, однако, в последние десять лет минувшего века такой вид, что занят ею всецело, — и вот вам поворот сюжета (сюжет в сюжете даже): года три Голованов служил под моим началом.
Не помню, говорил ли я уже, что самый детективный сюжет в рассказе о писательском Переделкине — это ротация арендаторов: кто в чью дачу въезжает, что остается от прежних (временных) хозяев новому жильцу.
Я продолжаю свой рассказ в кабинетике-келье Липкина за его старинным бюро.
Но до Липкина эту дачу занимал знаменитый летчик— испытатель Марк Галлай — и по ночам, когда воображаешь себе в привычной бессоннице прежних хозяев, я думаю о нем чаще, чем о Липкине.
Так получилось, что за три года соседства я не успел познакомиться с Марком Лазаревичем лично. Правда, он позвонил мне однажды по телефону как специалисту по боксу (кто-то ему так меня отрекомендовал). Галлай работал над статьей о благородстве в спорте — и хотел уточнить, правда ли, что олимпийский чемпион Владимир Сафронов, не дожидаясь решения рефери, сам поднял руку своего противника, считая бой для себя проигранным? Володя Сафронов был моим приятелем, но я такого эпизода не помнил и не до конца в него верил. Тем не менее разубеждать Галлая не захотел.
Мне показалось, что, сделавшись писателем, Марк Лазаревич полюбил литературную среду — и очень хорошо себя в ней чувствует.
В почитании, с каким относились писатели к летчику-испытателю, было что-то и детское: всего профессионального масштаба Галлая пишущей братии понять было не дано, но пиетет к авиации для моего поколения и поколения постарше оставался огромным.
Для ребенка военных лет, тем более живущего в писательском поселке, пилот (особенно такой, как Галлай) в России больше, чем поэт.
Людей помоложе на том же уровне, на каком почитали мы Чкалова или Громова, интересовали создаваемые телевидением и прессой образы первых космонавтов.
Марк Лазаревич был авиационным наставником и Гагарина, и Титова. Когда он лежал в больнице неподалеку от стадиона в Лужниках и Гагарин с Титовым пришли навестить его, в глазах медицинского персонала и врачей авторитет пациента тут же неимоверно подскочил, а космонавты испытали неловкость: они-то понимали, что им, до призыва в отряд космонавтов рядовым летчикам, пилотного величия Марка Лазаревича никогда бы не обрести.
И я иногда думал, что в обществе некоторых писателей, гордых дружбой с Галлаем, сам он порой испытывает нечто похожее на то чувство, что испытали у него в клинике Гагарин с Титовым.
3Липкин умер вне дачи, на зимней прогулке в нескольких шагах от крыльца. Ему было за девяносто. И мне всегда хочется представить, думал ли он в свои годы о смерти или, привыкнув к долголетию, строил планы на дальнейшую жизнь.
Галлай умер на восемьдесят пятом на даче. Не знаю, в какой из комнат это произошло, не знаю и о том, превращал ли он в свой кабинет келью Семена Израилевича — в доме есть комнаты и попросторнее.
В тот летний день девяносто восьмого года мы с женой вернулись из Парижа с чемпионата мира по футболу (я был туда командирован журналом), до Переделкина добрались, когда уже вечерело. На улице Довженко что-то снимали для рекламного ролика, дорогу нашей машине перегородил тонваген — и я предположил, что мы сегодня останемся без электричества. И свет действительно погас на всю ночь.