Чарльз Чаплин - Моя биография
Но мои слова не в силах были растопить лед враждебности. Погода менялась, и в газетах стали появляться всякие инсинуации. Поначалу это были слабые нападки, россказни о моей скаредности и сплетни о наших отношениях с Полетт. Однако, несмотря на враждебную кампанию, «Диктатор» продолжал побивать все рекорды сборов и в Англии и в Америке.
Хотя Америка еще не вступила в войну, но Рузвельт уже вел холодную войну с Гитлером. Это создавало для президента огромные трудности, потому что нацисты сумели пробраться во многие американские учреждения и организации. Не знаю, отдавали ли эти организации себе в том отчет или нет, но они стали орудием в руках нацистов.
Внезапно разнеслась трагическая весть о нападении японцев на Пирл-Харбор. Этот жестокий удар ошеломил Америку, но она тут же решилась на войну, и вскоре уже немало американских дивизий оказалось за океаном. Русские сдерживали гитлеровские орды под Москвой и призывали к немедленному открытию второго фронта. Рузвельт благожелательно относился к этому призыву. Но, хотя профашистские элементы в стране теперь притаились, воздух был отравлен их ядом. Чтобы поссорить нас с русскими союзниками, в ход шли любые средства, распространялась самая злобная пропаганда. «Пусть-де и те и другие истекут кровью, а мы тогда подоспеем к разделу добычи», — говорили они. Пускались на любые увертки, лишь бы предотвратить открытие второго фронта. Наступили тревожные дни. Каждое утро приносило вести о страшных потерях русских. Дни складывались в недели, недели — в месяцы, а нацисты все еще стояли под Москвой.
Пожалуй, именно тогда и начались мои неприятности. Комитет помощи России в войне в Сан-Франциско пригласил меня выступить на митинге вместо заболевшего Джозефа Е. Девиса, бывшего американского посла в России. Я согласился, хотя меня предупредили буквально за несколько часов. Митинг был назначен на другой день, я тотчас сел в вечерний поезд, прибывающий в Сан-Франциско в восемь утра.
Весь мой день был уже расписан комитетом по часам: здесь — завтрак, там — обед — у меня буквально не оставалось времени, чтобы обдумать свою речь. А мне предстояло быть основным оратором. Однако за обедом я выпил бокал-другой шампанского, и это меня подбодрило.
Зал, вмещавший десять тысяч зрителей, был переполнен. На сцене сидели американские адмиралы и генералы во главе с мэром города Сан-Франциско Росси. Речи были весьма сдержанными и уклончивыми. Мэр, в частности, сказал:
— Мы должны считаться с тем фактом, что русские — наши союзники.
Он всячески старался преуменьшить трудности, переживаемые русскими, избегал хвалить их доблесть и не упомянул о том, что они стоят насмерть, обратив на себя весь огонь врага и сдерживая натиск двухсот гитлеровских дивизий. «Наши союзники — не больше, чем случайные знакомые», — вот какое отношение к русским почувствовал я в тот вечер.
Председатель комитета просил меня, если возможно, говорить не менее часа. Я оторопел. Моего красноречия хватало самое большее на четыре минуты. Но, наслушавшись глупой, пустой болтовни, я возмутился. На карточке с моей фамилией, которая лежала у моего прибора за обедом, я набросал четыре пункта своей речи и в ожидании расхаживал взад и вперед за кулисами. Наконец меня позвали.
Я был в смокинге и с черным галстуком. Раздались аплодисменты. Это позволило мне как-то собраться с мыслями. Когда шум поутих, я произнес лишь одно слово: «Товарищи!» — и зал разразился хохотом. Выждав, пока прекратится смех, я подчеркнуто повторил: «Именно так я и хотел сказать — товарищи!» И снова смех и аплодисменты. Я продолжал:
— Надеюсь, что сегодня в этом зале много русских, и, зная, как сражаются и умирают в эту минуту ваши соотечественники, я считаю за высокую честь для себя назвать вас товарищами.
Началась овация, многие встали.
И тут, вспомнив рассуждение: «Пусть и те и другие истекут кровью», — и разгорячившись, я хотел было высказать по этому поводу свое возмущение. Но что-то остановило меня.
— Я не коммунист, — сказал я, — я просто человек и думаю, что мне понятна реакция любого другого человека. Коммунисты такие же люди, как мы. Если они теряют руку или ногу, то страдают так же, как и мы, и умирают они точно так же, как мы. Мать коммуниста — такая же женщина, как и всякая мать. Когда она получает трагическое известие о гибели сына, она плачет, как плачут другие матери. Чтобы ее понять, мне нет нужды быть коммунистом. Достаточно быть просто человеком. И в эти дни очень многие русские матери плачут, и очень многие сыновья их умирают…
Я говорил сорок минут, каждую секунду не зная, о чем буду говорить дальше. Я заставил моих слушателей смеяться и аплодировать, рассказывая им анекдоты о Рузвельте и о своей речи в связи с выпуском военного займа в первую мировую войну — все получилось, как надо.
— А сейчас идет эта война, — продолжал я. — И мне хочется сказать о помощи русским в войне. — Сделав паузу, я повторил: — О помощи русским в войне. Им можно помочь деньгами, но им нужно нечто большее, чем деньги. Мне говорили, что у союзников на севере Ирландии томятся без дела два миллиона солдат, в то время как русские одни противостоят двумстам дивизиям нацистов.
В зале наступила напряженная тишина.
— А ведь русские, — подчеркнул я, — наши союзники, и они борются не только за свою страну, но и за нашу. Американцы же, насколько я их знаю, не любят, чтобы за них дрались другие. Сталин этого хочет, Рузвельт к этому призывает — давайте и мы потребуем: немедленно открыть второй фронт!
Поднялся дикий шум, продолжавшийся минут семь. Я высказал вслух то, о чем думали, чего хотели сами слушатели. Они не давали мне больше говорить, аплодировали, топали ногами. И пока они топали, кричали и бросали в воздух шляпы, я стал подумывать, не переборщил ли я, не зашел ли слишком далеко? Но я тотчас рассердился на себя за такое малодушие перед лицом тех тысяч, которые сейчас сражались и умирали на фронте. И когда публика наконец успокоилась, я сказал:
— Если я вас правильно понял, каждый из вас не откажется послать телеграмму президенту? Будем надеяться, что завтра он получит десять тысяч требований об открытии второго фронта!
После митинга я почувствовал в воздухе какую-то настороженность и неловкость. Дэдли Филд Мелон, Джон Гарфилд и я решили вместе поужинать.
— А вы смелый человек, — сказал Гарфилд, намекая на мою речь.
Его замечание меня встревожило: я вовсе не собирался проявлять свою доблесть и еще меньше — становиться борцом за какое-то дело. Я говорил только то, что чувствовал и что искренне считал правильным. Замечание Джона расстроило меня на весь вечер. Но грозовые тучи, которые, казалось мне, уже нависли надо мной после этой речи, рассеялись, и жизнь в Беверли-хилс после моего возвращения пошла по-прежнему. Несколько недель спустя меня попросили выступить по телефону на массовом митинге в Мэдисон-сквер. Я согласился, поскольку митинг созывался во имя той же цели. Митинг проводили весьма уважаемые люди и организации. Я говорил четырнадцать минут, и впоследствии Совет Конгресса производственных профсоюзов решил издать эту речь вместе с репортажем о митинге отдельной брошюрой. Привожу ее текст:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});