Моя жизнь: до изгнания - Михаил Михайлович Шемякин
Выпятив павлином грудь, облачённую в белоснежную рубашку, украшенную бабочкой, в роскошной английской паре, снисходительно поглядывая на окружающих, бросал ироничные реплики коллажист и коллекционер старины Анатолий Брусиловский, прозванный Корифеем Корифеевичем. В проёмах то одной, то другой двери возникала и тут же исчезала стройная фигура “чокнутого” красавца и поэта-новатора Генриха Худякова, а в глубине салона щебетала, стараясь привлечь к себе внимание, ещё не совсем оперившаяся московская дива Елена Щапова, приведённая в салон своим пребогатеньким супругом.
Среди всей этой преинтереснейшей среды не было Ильи Кабакова, одного из самых ярких представителей московского неофициального искусства. Может, чуткий нос Стивенсонихи не учуял гигантского таланта Кабакова, но мне кажется, что Кабакова не было там по иной причине. Однажды я спросил Илью, почему он не бывает у Стивенсов, и он сухо ответил мне, что ни с агентурой Америки, ни с агентурой КГБ он предпочитает дела не иметь. Умнейший из людей, встретившийся в моём жизненном пространстве, был, как всегда, прав!
Спустя многие месяцы, поистратив полученную от Нины Стивенс сотню долларов, я решился позвонить Нине Андреевне и узнать, удалось ли ей устроить в Америке мою выставку и не продались ли на ней какие-нибудь из моих работ. “К сожалению, все твои работы у меня конфисковали в аэропорту советские таможенники, и нам с тобой придётся смириться с этой жестокой несправедливостью”, – прозвучал в телефоне печальный голос американки. Ну что же мне ещё оставалось делать в то время, как не смириться…
Десятилетиями позже, когда я был уже гражданином Америки и работал в снимаемой мною мастерской, расположенной в нескольких часах езды от Нью-Йорка на побережье Лонг-Айлендского залива, явилась ко мне живущая неподалёку владелица престижной галереи Элен Бенсон. Американка сообщила, что счастлива увидеть русского художника, выставку работ которого она имела честь устроить в своей галерее в 1969 году. На мой вопрос, откуда же у неё появились мои работы, она ответила, что приобрела их в Нью-Йорке у известной коллекционерши русского неофициального искусства Нины Стивенс. Чтобы не расстраиваться, я не задал Элен нескромный вопрос, почём она их приобрела… А чуть позже меня разыскал отбывший свой срок и отпущенный в Израиль Хершкович-Макаренко. Он сообщил, что, ссылаясь на отсутствие каких-либо документов, доказывающих, что Нина Стивенс получила от него на хранение коллекцию его картин, она возвращать ничего не намерена и просит оставить её в покое.
Печальная и не очень красивая история… Но несмотря ни на что, останемся благодарны тем немногим людям, которые обратили внимание на забытое и преследуемое русское искусство, сумели оценить его не только духовную, но и материальную ценность и извлечь из этого пользу.
Окуджава и принцип простого анекдота Кабакова
Илья Кабаков всегда восхищал меня. Всё, к чему прикасался Мидас, превращалось в чистое золото, а всё, к чему бы ни прикасался Кабаков, превращалось в безупречное искусство: мусор коммунальной квартиры и списки её жильцов, побитая эмалированная кастрюля и помятая алюминиевая кружка, расписание загородных электричек обретали жизнь благодаря его уникальному видению окружающего мира.
Любой его небольшой набросок, любой законченный рисунок был безупречен так же, как цвет в его акварелях и картинах; а в его инсталляциях, зародившихся на чердаке одного московского дома, восхищала своей безупречностью логистика. Именно в этом необычном пространстве я столкнулся с гениальным мастером, и именно в этом кабаковском пространстве прошла моя последняя ночь в СССР.
“Это – Петя, а это его бублик”, – расплывался в младенческой улыбке Кабаков, показывая новую работу. “Этим бубликом он всю Москву надул”, – негодующе восклицал Михаил Матвеевич Шварцман.
Восприятие и видение окружающего мира Кабаковым являло собой удивительное сочетание глубочайшего мыслителя и неискушённого дитяти. Видимо, поэтому одновременно творились им и философские полотна и объекты, призывающие не к любованию, а к размышлению, и искрящиеся весельем детские книжки, достойные стоять в одном ряду с работами лучших в России иллюстраторов “Детгиза” – Лебедева и Конашевича.
Илья обладал очаровательной физиономией добродушнейшего плута, и, возможно, поэтому, когда охотно объяснял свою теорию искусства, казалось, что он иронизирует над тобою. “Хотите, я вам сейчас объясню, какая из теорий в искусстве и в жизни меня больше всего сейчас занимает?” – спросил он у двух “ленинградских мальчиков” (так нас с Володей Ивановым прозвали москвичи) и, не дожидаясь от нас утвердительного ответа, вскочив на небольшой табурет, с улыбкой начинал: “Анекдоты бывают разные; я выбрал для своей работы принцип простого анекдота, без особых хитросплетений и большой выдумки. Деревенский народ как никто близок к его восприятию благодаря своей детской наивности. Вот пример: шла старуха с ведром, споткнулась, упала… И всё просто, а главное – смешно! А вам ясно, о чём идёт речь?” Лукавая, не сходящая с его лица улыбка приводит меня и Володю в смущение. Ясно, о чём он говорит, но неясно, серьёзно или он посмеивается над нами.
…Приезжая в Москву, я останавливался у Кабакова в его чердачной мастерской, где он жил и работал. Недалеко от камина, каким Илья гордился, рядом со своим топчаном, накрытым матрасом и одеялом, он ставил железную раскладушку, на которой я в полудрёме слушал глубокомысленные рассуждения Мастера. Человеческое бытие, включающее в себя всё человеку присущее – от рождения и до смерти, рассматривалось им как непрерывная цепь различных по качеству и смыслу ситуаций: печальных и радостных, глупых и умных – и каждая несла в себе некую долю анекдотичности.
В один из моих приездов в столицу, как всегда остановившись у Ильи, я стал свидетелем одной такой не совсем обычной “ситуации”.
…Приглашённых послушать песни Окуджавы было немного. Кроме Ильи и меня был мой однокашник по СХШ Михаил Иванов со своим братом, незнакомая мне молодая супружеская пара и взъерошенный паренёк в перепачканной краской куртке.
Часов в девять вечера улыбающийся Кабаков вводит в мастерскую Булата Окуджаву, придерживающего одной рукой старенькую гитару. Илья усаживает его на единственный приличный стул, поставленный у догорающего камина, и, кивнув нам, Булат запевает “Бумажного солдатика”. Я, затаив дыхание, с восторгом смотрю на него и слушаю знакомые слова песни.
Поёт Окуджава негромко, перебирает струны гитары и смотрит в пол. На третьем куплете голос певца становится ещё тише и проникновеннее.
Он был бы рад – в огонь и в дымЗа вас погибнуть дважды,Но потешались вы над ним:Ведь был солдат бумажный…Не успевает Окуджава перейти к четвёртому куплету, как раздаётся вдруг визгливый крик взъерошенного парня: “Старик! Это что, ты сам написал?! Нет, точно? Сам?! Ну здорово!”
“Да, это я