Алла Марченко - Есенин. Путь и беспутье
(В воспоминаниях одного из знакомых поэта приводится такой эпизод. Узнав (23 декабря), что Есенин намерен уехать из Москвы в Питер в тот же день, вечерним поездом, он был удивлен. Дескать, сейчас, перед праздником, билеты на все поезда в Ленинград давно проданы. Едут пригородными, в надежде, что на какой-нибудь станции достанут билет… В ответ Есенин хитро и самодовольно улыбнулся, не беспокойся, мол, уже все устроено.)
Но почему поэт не задержался в Москве хотя бы на один день, чтобы самолично взять из рук Наседкина полученные в банке купюры?
Во-первых потому, что 23 декабря 1925 года в Москве не было ни одного жилого помещения, где Сергей Александрович мог бы скоротать хотя бы одну ночь. Бениславской не было в городе, с Толстой он расстался бесповоротно, а ночевать у Наседкина не считал возможным. И не только потому, что боялся помешать молодоженам. Появись он там, Екатерина тут же вернула бы братца к Ганнушкину, да еще запустила руку в его бумажник. Пойди докажи этой дуре, что это его последние деньги… К тому же, по его тайному плану, в Питере следовало появиться не просто в декабре 1925-го. Следовало приехать туда так, чтобы 25 декабря, ни днем позже, ни днем раньше, пригласить литературный град на Неве на свой истинный юбилей. 25 декабря, ровно десять лет назад, петербургские «Биржевые новости» опубликовали его стихотворение «Край любимый, сердцу снятся…», которое он в тот же вечер, как мы помним, преподнес Ахматовой и Гумилеву…
Больше того, как и десять лет назад, Есенин перебирался на постоянное жительство в Питер с уже готовой книгой. Еще в конце 1920-го он, как мы уже знаем, писал Иванову-Разумнику:
«…Переструение внутреннее было велико. Я благодарен всему, что вытянуло мое нутро, положило в формы и дало ему язык». Тогда, после «Сорокоуста», «Кобыльих кораблей» и перед «Пугачевым», поэту показалось, что переструение кончилось, а оказалось, что в 1920-м он еще только начинал искать и формы, и язык, адекватные его нутру, а нашел только теперь. Отныне он и «цветок неповторимый», и – безо всяких скидок – народный поэт. И никакие гонения не страшны его живым песням, ибо они, как и песни фольклорные, не нуждаются ни в печатном станке, ни в цензурном разрешении. Этот новый стиль был «нащупан» еще в 1924-м, в стихах на смерть Ширяевца и в первых «главках» «Персидских мотивов». Но тогда Есенин еще верил, что сможет прорваться из попутчиков в советские классики с большой эпическою темой. Не прорвался. «Анна Снегина», как и маленькие орнаментальные поэмы, как и «Пугачев», советской критике не «угодили». И он свернул со столбовой дороги на свою тропу. Теперь он уже не читал стихи, как прежде, он их пел – мастерски, с особыми интонациями и переходами, округляя особо выразительные места жестами:Отговорила роща золотая
Березовым веселым языком,
И журавли, печально пролетая,
Уж не жалеют больше не о ком.
Клен ты мой опавший, клен заледенелый,
Что стоишь нагнувшись под метелью белой?
Народной песней стало и «Письмо матери»:
Не буди того, что отмечталось,
Не волнуй того, что не сбылось.
Чтобы правильно понять эти общеизвестные строки, надо вспомнить к матери же обращенные стихи 1917 года, когда все-все пророчило ему, баловню судьбы и глашатаю Великой Крестьянской России, счастье и славу:
Разбуди меня завтра рано,
Засвети в нашей горнице свет.
Говорят, что я скоро стану
Знаменитый русский поэт.
Вот что, оказывается, не сбылось!
Особенно часто и охотно исполнял Есенин в 1925-м «Песню» («Есть одна хорошая песня у соловушки…»), для которой приспособил популярный «кавказский» мотив, причем не только пел, но и плясал – плясал именно песню, а не под песню. Один из современников оставил описание этого уникального исполнения (на мальчишнике, летом, перед свадебным путешествием с Софьей Андреевной Толстой на Кавказ):
«Волосы на голове были спутаны, глаза вдохновенно горели, и, заложив левую руку за голову, а правую вытянув, словно загребая воздух, пошел в тихий пляс и запел… Как грустно и как красиво пел безголосый, с огрубевшим от вина голосом Сергей! Как выворачивало душу это пение…»
Вот этот-то уникальный, выворачивающий душу песенник Есенин и вез в город своей первой славы.Заехав с вокзала к Эрлиху и не застав того дома, оставил часть вещей и записку с сообщением, что будет ждать в знакомом обоим ресторанчике. Но там было закрыто, и Есенин велел извозчику везти в какую-нибудь гостиницу. Извозчик привез в «Англетер», а администратор вручил ключи от того самого номера, в котором Есенин и Дункан в начале их романа останавливались зимой 1922 года, когда Айседора приезжала в Ленинград на гастроли. Номер выходил окнами на черно-мраморный особняк графа Зубова, богача, мецената, основателя Института Искусств. В этом особняке накануне Нового 1916 года собрался весь литературно-художественный и музыкальный Петербург, были приглашены и Есенин с Клюевым.
При вселении в номер утром 24 декабря 1924 года Есенин, судя по всему, к этому совпадению отнесся оптимистически, истолковав как вещий знак, свидетельствующий, что его расчет на Питер был правильным и что можно войти дважды в один поток. А когда выяснил, что этажом выше все еще живут Устиновы – Георгий Феофанович и тетя Лиза, – совсем успокоился.
А может быть, мы ошибаемся, может быть, права Галина Бениславская, утверждавшая, что Есенин уезжал в декабре 1925 года в Ленинград, по-звериному затаив в берлоге души свой «Последний срок»? Да и случайно ли он оказался в том самом номере, где все напоминало ему не столько саму Дункан, сколько «сон иной и цветущей поры»? Импресарио балерины Юрок, со слов самой Дункан, утверждает, что Есенин (в феврале 1922 года), внимательно оглядев комнату (как-никак, а это были первые в его жизни шикарные апартаменты) и заметив на скрещении труб парового отопления прочное утолщение, пошутил: вот, мол, специально для самоубийц. С его же слов напоминаю, Есенин, чтобы отцедить кровь из надрезанной вены, – в отеле не оказалось не только чернил, но и чернильницы, а ему срочно нужно было записать сочиненные ночью стихи, – достал из чемодана маленькую этрусскую вазу, когда-то подаренную ему Изадорой.
Так это или не так – проверить, увы, невозможно, однако доподлинно известно, что подарками «заморской жар-птицы» Есенин суеверно дорожил. Работники Госиздата – и Иван Евдокимов, и Тарасов-Родионов, последние из москвичей, видевшие Есенина в день бегства, – не сговариваясь, свидетельствуют: когда они обратили внимание на его очень красивый шарф, он с гордостью объяснил, что это дар Изадоры, и добавил, что за всю свою жизнь любил только двух женщин – ее да Зинаиду Николаевну, а «Дуньку» и сейчас любит, и ласково растянул и погладил красный, с искрою, льющийся шелк…