Михаил Ильяшук - Сталинским курсом
Однажды ночью, когда мы уже спали, снаружи в камеру прорвался пронзительный крик. Все проснулись. Чтобы мог значить крик? Ясно было одно — кого-то вытащили во двор и зверски избивали. По временам нечеловеческие вопли сменялись истерическими причитаниями: «Что вы делаете, гады? За что бьете? Ой, ой, ой! Люди, спасите, меня убивают!»
Прошло еще несколько минут, и крики, переходящие то в мольбу, то в проклятия, наконец, затихли. Долго мы не могли успокоиться.
Медленно и томительно однообразно тянулись дни. С нетерпением ждали мы каких-то перемен, наивно полагая, что вот-вот произойдет чудо, и мы снова будем на свободе. Киевские тюрьмы были уже забиты до отказа. Как впоследствии мы узнали, за несколько дней после начала войны в Киеве было арестовано не менее пятнадцати тысяч человек, в то время как емкость всех тюрем города была рассчитана на тысячу заключенных.
Однажды мы, как обычно, сидели в своем подвале, подпирая стены спинами и убивая время в беседах. Внезапно сильный удар разорвавшейся невдалеке бомбы потряс воздух, и в напряженном выжидании мы инстинктивно припали к полу. За первым взрывом последовал второй, более мощный, а затем третий, настолько оглушительный, что, казалось, бомба упала где-то рядом. Не было сомнения, что немецкий летчик метил в здание НКВД. Больше взрывов не было, налет прекратился.
Ежедневно часов в одиннадцать вечера в камеру заходил дежурный. Мы выстраивались в два ряда, а он, держа список в руке, называл фамилии. При каждом громком «есть» или «я» он пристально вглядывался в лицо, как бы стараясь запечатлеть его в памяти. После проверки мы сразу же укладывались спать. В камере наступала тишина, мы погружались в сон.
Как-то мы проснулись от странного шума, доносившегося со двора тюрьмы. Мы ломали себе голову, что бы это могло значить. Шум этот очень походил на звон разбиваемого стекла. Да, сомнения не было, — бьют стекла. Но кто, с какой целью? Если бы это был мятеж, вся тюрьма гудела бы от волнения, всполошилась бы администрация, забегала бы по двору стража и, наконец, дело дошло бы до стрельбы. Но ничего подобного не было. А звон тонкий, металлический, дребезжащий, между тем продолжал дрожать в воздухе, и не оставалось сомнения, что где-то там разбивали стекла.
— Знаете, что это? — сказал кто-то. — Это уничтожают фотонегативы. За последние годы их, вероятно, накопилась масса, и они лежали бы себе преспокойно в тайниках НКВД, если бы не война. А не кажется ли вам, что лихорадочная ликвидация фотонегативов в ночной тиши в какой-то мере связана с предстоящей эвакуацией тюрьмы и поэтому НКВД спешно уничтожает хлам, который не представляет особенной ценности?
Трудно было сказать, насколько это предположение было верным.
Ночь была какая-то тревожная, беспокойная. Только мы заснули, как кто-то снова нас разбудил. Это был Крамаренко, до ареста — бухгалтер.
— Вы слышите запах дыма? Что-то горит, — сказал он.
Действительно, к удушливому насыщенному человеческим потом и испарениями воздуху примешивался проникающий со двора запах дыма. Неужели пожар? Все заговорили разом, с тревогой втягивая в себя воздух.
— Успокойтесь, товарищи! — стараясь перекричать всех, сказал Крамаренко. — По-моему, пахнет горелой бумагой. Уж не жгут ли архивы с делами заключенных? Сколько же это тонн бумаги! Наверно, не одна комната забита ею до отказа. Ведь столько людей прошло через это «чистилище». Но какая все-таки необходимость уничтожать на кострах такой ценный для НКВД материал? — продолжал вслух размышлять Крамаренко. — А впрочем, они жгут, вероятно, только копии, подлинники же хранятся в Москве на Лубянке, — решил он наконец. — О том, что все материалы по делам заключенных отсылаются в главное управление НКВД СССР, а на местах остаются только копии, я по секрету слышал от заведующего кадрами в нашей школе.
— Мне кажется, — вмешался Еремеев, — они боятся, чтобы эти материалы, компрометирующие их и разоблачающие их позорную деятельность, не попали в руки немцев, если те, не дай Бог, займут Киев.
Предположение Еремеева о возможности оккупации Киева немцами возмутило всех нас. Нам настойчиво годами внушали мысль о колоссальной мощи СССР, о высоком уровне военной техники, о высоком моральном и боевом уровне нашего солдата. Поэтому мы не сомневались в быстрой победе над немцами.
— А я и не утверждаю, — возразил Еремеев, — что немцы обязательно займут Киев. Но полагаю, что НКВД поступает осмотрительно, заранее предпринимая меры предосторожности.
Видимо, НКВД не исключает возможности эвакуации на восток. Вот и избавляется заранее от ненужного хлама, поспешно сжигая накопившиеся архивы. Да, предположение Гончарова о том, что сейчас разбивают негативы, а их десятки тысяч, в связи с возможной срочной эвакуацией тюрьмы, пожалуй, соответствует действительности. Впрочем, ближайшее будущее все прояснит.
Глава VIII
Первый допрос
Прошло уже восемь суток после моего ареста. Тридцатого июня поздно вечером, когда мы уже укладывались спать, дверь в камеру открылась и вошел надзиратель с листком бумаги.
— Кто тут Ильяшук?
— Я, — отвечаю.
— На допрос к прокурору!
Я поднялся, но почувствовал от волнения такую слабость, что еле удержался на ногах. «Пошли!» — скомандовал конвоир. Мы вышли во двор. Было темно. Только над служебным входом в тюрьму тускло поблескивала лампочка. Конвоир не отпускал меня ни на шаг, крепко сжимая мою левую руку. Быстро пробежав двор, мы вошли в кабинет прокурора. За столом, накрытым красным сукном, сидел прокурор Андреев, возможно, тот самый Андреев, который подписал ордер на мой арест. Позади на стене висел портрет Сталина во весь рост. С обеих сторон над ним склонялись красные шелковые знамена с позолоченными наконечниками и кистями на витых шнурах. Несмотря на все старания придворных художников изображать Сталина на тысячах портретов в образе мудрого мыслителя, гениального вождя всего человечества, я не мог его воспринимать иначе как диктатора, жестокого маньяка, в своей подозрительности готового «ради блага человечества» утопить его в крови. Его низкий лоб, нависшие густые брови, глубоко запавшие глаза, казалось, еще резче подчеркивали нутро палача. Его глаза смотрели на меня зловеще, будто заранее выносили мне смертный приговор.
Прокурор сидел за столом, делая вид, что погружен в бумагу, и даже не поднял головы, когда конвоир доложил ему о моем прибытии.
В ожидании допроса я сидел у дверей, испытывая сильное волнение. Прокурор долго не обращал на меня внимания. Это был брюнет лет сорока пяти. Черные кудрявые волосы с легкой сединой на висках падали на морщинистый лоб. На длинном узком лице с несколько запавшими щеками были небольшие усики. Видно было, что напряженная оперативная работа за последние дни потребовала от него много сил и бессонных ночей. Веки были воспалены. Утомление сквозило во всем. Он сидел, вяло перелистывая дело, и, видимо, никак не мог сосредоточиться. Голова его поминутно склонялась над столом. Наконец, сделав над собой усилие, он поднял на меня мутные пустые глаза, посмотрел рассеянно-равнодушным взглядом и как бы с удивлением заметил мое присутствие.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});