Михаил Ильяшук - Сталинским курсом
При виде этой обезображенной морды я испытал истинное наслаждение и одновременно чувство морального удовлетворения: наконец-то я отомстил этому негодяю, хотя и страшно рисковал своим положением. Меня немедленно бросили в темный подвал, дно которого было залито водой. В подвале нельзя было ни сесть, ни тем более лечь, так как вода доходила почти до колен. Не помню, как долго я простоял. Я чувствовал, как ледяная вода словно огнем жгла мои ноги, и поочередно поднимал то одну, то другую ногу, держа ее на весу. Но такая гимнастика очень скоро меня утомила. Все тело сотрясалось от мелкой дрожи, зубы стучали. Наконец, с ужасом я стал замечать, что мои ноги разбухают и становятся нечувствительными к холоду. Я уже не верил, что вынесу эту многочасовую пытку, и опасался, что вот-вот свалюсь в воду. Но вдруг дверь карцера открылась, и я увидел надзирателя, который мне крикнул: «Выходи!» Пошатываясь, я еле выбрался из своей могилы. Конвоир подхватил меня под руку и отвел в камеру.
Несколько дней меня не беспокоили, пока я не набрался сил. Но ревматизм я заработал на всю жизнь…
Сергей Петрович приумолк и показал нам свои страшно изуродованные суставы ног.
— Прошло еще несколько дней, — снова заговорил он. — Казалось, следователь забыл о моем существовании. Как вдруг в два часа ночи меня опять вызывают. На этот раз были приняты некоторые меры предосторожности. Меня посадили у самого входа, а Носенко сидел на почтительном расстоянии.
«Ну, что? — с нагло-презрительной усмешкой спросил он. — Долго еще будешь упорствовать, мерзавец? Ведь тебе же лучше сразу во всем сознаться, чем тянуть волынку».
Я напряг всю силу воли, чтобы сдержать себя, и молчал. Бесполезно было доказывать свою невиновность. Я решил не реагировать ни на какие оскорбления, издевательства и надругательства.
«Молчишь, сволочь? — продолжал следователь, и толстая жила надулась у него на лбу. — Ладно, я заставлю тебя заговорить, собака. Будешь сидеть тут у меня в кабинете несколько суток подряд, пока не развяжешь язык. А ты, Красноперов, — обратился он к конвоиру, — стой возле него и не давай ему спать».
Была уже глубокая ночь. Носенко что-то писал. Стенные часы мерно и однообразно тикали. Тишина в кабинете нагоняла дремоту. Безумно хотелось спать. Голова медленно и бессильно опускалась на грудь, но моментально вскидывалась от острой боли. Это приставленный ко мне цербер ударом кулака под челюсть прогонял от меня сон.
«Не спи, падлюка!» — шипел он над моим ухом. Томительно тянется время. Снова одолевает дрема. Голова валится набок, но очередной удар по голове отгоняет сон.
Так проходит ночь. Следователь уже давно ушел, утром его сменил другой, а я сижу на том же стуле, не смея ни встать, ни размяться. Три раза в день приносили еду, но в камеру не отпускали. Эта пытка продолжалась трое суток. Три дня и три ночи я не спал, прикованный к стулу, и только по нужде меня выводили в туалет. От неудобного положения тело сводили судороги. Мозг отказывался работать. Я чувствовал, что еще сутки-двое, и я сойду с ума. Наконец, я рухнул на пол. Меня пинали ногами в спину, живот, грудь. А дальше ничего не помню.
Очнулся я только через тридцать (как мне сказали потом однокамерники) часов в своей камере, куда меня на руках втащила стража и бросила на пол.
С неделю меня не беспокоили и не вызывали, пока я не набрался сил для очередной пытки. Чем больше меня истязали, тем упорнее я сопротивлялся. Полтора месяца я боролся. Меня то доводили до полумертвого состояния, то потом воскрешали. А однажды по приказу того же следователя меня затащили в помещение конвойных, повалили на пол и зверски избили. Вот, полюбуйтесь! — сказал он, задирая рубаху, и мы увидели спину со множеством синевато-белых рубцов.
Наконец, доведенный до отчаяния, почти потерявший рассудок, больной, искалеченный, я сдался… Как сквозь сон помню, кто-то подсунул мне какую-то бумагу, схватил мою дрожащую безжизненную руку, вложил в нее перо и провел неуверенными движениями по бумаге, шепнув на ухо: «Вот здесь!»
«Вот и молодец! Давно бы так, — сказал следователь. — Курить хочешь?» Он подвинул ко мне пачку папирос и услужливо зажег спичку. Затем подошел к двери и крикнул кому-то: «Принеси-ка что-нибудь пошамать!» Через пять минут на столе появились масло, белый хлеб, сдобные булочки, сахар и чай с лимоном.
«Кушай, брат, кушай, — угощал «друг», — да и с собой возьми в камеру».
После этого меня перевели в тюремную больницу, где давали усиленное питание и немного подлечили. А затем выписали в камеру и вскоре отправили в лагерь, где я отсидел десять лет.
С тех пор я часто задаю себе вопрос — разумно ли я поступал тогда, упорно отказываясь признаться в преступлениях, хотя и не знал за собой никакой вины. Освобождения я не добился и все равно отсидел десять лет. Надо было сразу подписать состряпанное на меня обвинение. Не стоило подвергать себя пыткам, чтобы стать инвалидом и калекой. Вот я и советую вам — не упорствуйте, соглашайтесь на все, что они вам предложат подписать. У вас еще будет надежда, что через десять лет, а может быть, и раньше, вы выйдете на свободу, если с умом и толком приспособитесь к лагерному режиму. Правда, я знаю случаи, когда человек проявлял стойкость до конца, проходил весь арсенал пыток, и следователи ничего от него не могли добиться, и в конце концов его выпускали на свободу. Но это уже был калека со свернутой челюстью, с выбитым глазом, поврежденным слухом, с вышибленными зубами. Думаю, никто из вас ему не позавидует и не пойдет по его стопам.
Еремеев умолк. Вся камера была потрясена его рассказом. Никто не решался нарушить тяжелое молчание. Наконец кто-то спросил:
— Ну, а как же вы отсидели десять лет и за что снова попали в тюрьму, да еще в Киеве?
— О, это долго рассказывать. Освободился я в 1939 году. По ходатайству брата мне разрешили прописаться в Киеве, и вот уже с год я работал на одном заводе. Здесь я был на хорошем счету, и никто не мог упрекнуть меня в чем-либо.
— А ваша семья?
— Семьи у меня нет. Жена умерла, детей не было, я так вдовцом и остался.
— Но почему же вас снова посадили? — допытывался все тот же паренек.
— Понятия не имею. Думаю, за то, что я уже сидел, и этого было достаточно, чтобы считать меня потенциальным врагом нашей родины, а тут Германия напала на Советский Союз, и чекисты решили в первый же день войны изолировать меня как социально опасный элемент. Ведь никаких улик против меня не имеется, разве что какой-нибудь клеветнический донос, что по нормам НКВД является основанием для того, чтобы меня арестовать.
После небольшой паузы Сергей Петрович спросил:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});