Российский либерализм: Идеи и люди. В 2-х томах. Том 1: XVIII–XIX века - Коллектив авторов
Как огромную личную и великую историческую драму воспринял он гибель брата, императора Александра II, 1 марта 1881 года, которая обрекла на «канцелярский конец» все реформаторские начинания Лорис-Меликова, включая и созыв в комиссию с совещательными правами избранных от общества депутатов.
Тем не менее и в дальнейшем, оказавшись при Александре III отставленным со всех государственных постов, Константин Николаевич был убежден, что «дело далеко не потеряно», и верил в то, что главная задача государственной политики по-прежнему в сотрудничестве с общественными силами. «Надобно было обратиться к России, чтобы она сама собою правила», так как «невозможно более править ни армией солдат, ни армией чиновников», – это приведет Россию к «погибели». «Если б нас призвали, – мечтал он в 1882 году, – то, разумеется, мы бы обратились к самому обществу, к земству, ко всем живым силам, присущим в России». Но его не призвали.
После I марта 1881 года обрывается государственная деятельность великого князя Константина Николаевича. В царствование своего племянника, императора Александра III, он был не по своей воле отправлен в отставку. Причем, чтобы «организовать» его смещение, молодой царь призвал для посреднической роли А.В. Головнина, как человека, близкого Константину Николаевичу. Поскольку великие князья по придворному статусу не могли быть уволены, Александр III, настроенный на удаление Константина Николаевича из администрации («новые обстоятельства требуют новых государственных деятелей»), просил Головнина написать его высочеству, чтобы тот сам инициировал свое увольнение.
Вызов в Гатчину, где тогда размещался двор, разговор с императором и это поручение глубоко потрясли Головнина. Он чувствовал какую-то жгучую боль оттого, что «принужден нанести столь чувствительный удар» великому князю, от которого в течение тридцати лет «видел только добро, только доверие, только ласку…». Но он не осмелился не исполнить воли царя.
В мае 1881 года Головнин известил о разговоре с императором великого князя в двух письмах в Ореанду – официальном и частном. Вскоре Головнин получил ответ его высочества, где тот написал о том, что «уже был подготовлен к этой развязке», что не намерен препятствовать воле государя и просил бы того «не стесняться об увольнении меня от каких Ему угодно должностей», раз «в виду теперешних, новых обстоятельств, его долговременная тридцатисемилетняя служба оказывается ныне более не нужною». 13 июля 1881 года был подписан Высочайший указ об увольнении великого князя со всех постов, «снисходя к просьбе» его.
«Моя политическая жизнь этим кончается; но я уношу с собою спокойную совесть своего исполненного долга, хотя с сожалением, что не успел принести всей той пользы, которую надеялся и желал», – так резюмировал великий князь одно из самых горьких событий своей жизни. «Тяжело и грустно покидать Матушку Русь опальным! Когда и как ворочусь и что застану? Тяжело на душе… Ну, прощай, любезнейший мой Головнин! Бог с тобой, и не забывай опального друга», – писал великий князь 26 октября 1881 года, отправляясь в Европу.
В конце 1881-го и в 1882 году великий князь Константин Николаевич много путешествовал, побывал в Вене, Венеции, Милане, Флоренции, Риме. Потом он несколько месяцев прожил во Франции. Тихая, внешне безмятежная жизнь в Париже, посещение музеев, театров, концертов и вернисажей, встречи с французскими политическими и общественными деятелями не врачевали его душевного смятения «и горя, и гнева, и скорби, и озлобления, и ожесточения» от осознания своей отрешенности от государственных дел. Он искал утешения и находил его только в общении с близкими ему по духу людьми, в переписке с оставшимися в России единомышленниками.
Самая доверительная переписка («как разговор с самим собой») продолжала связывать его с В.М. Головниным. «Я принадлежу к числу таких лиц, которых чувства и ощущения не высказанные, но затаенные внутри, просто давят и душат! Разумеется, я с ними не выступлю на народную площадь, чтоб их трубить во всеуслышание! Но мне необходимо, до зареза необходимо их высказывать в кругу близких людей», – так объяснял великий князь беспокоившемуся за него Головнину несдержанность и опасную откровенность своих писем. Он убеждал Головнина в том, во что, вероятно, не верил сам: «Ты, я думаю, легко поймешь, что я горжусь быть опальным, горжусь тем, что меня считают непригодным при новом направлении дел и не причисляют к новым людям. Хорошо направление и хороши люди! Я горжусь тем, что принадлежу людям 60-х годов. По всему этому я и предпочитаю мое теперешнее опальное положение. Точно так же не были бы в моем вкусе временные наезды в Петербург, которые ты так заманчиво рисуешь. Середины тут нет – или оставьте меня так, как есть, или возвращайте к делам, но не меня одного, а всех оставшихся ветеранов 60-х годов! Одно или другое».
Корреспонденции из России рисовали ему «неприличную картину петербургских деяний». Он соглашался с ее оценкой: «Мы с 1 марта как бы вышли из колеи…» И добавлял: «Вышли из колеи не силою обстоятельств, а потому, что сами этого захотели. Первый выход из колеи совершился в достопамятный день 8 марта в… Совете министров, когда вместо того, чтобы идти по колее указаний покойного Государя, мы с нее добровольно сошли. За этим первым выходом из колеи пошли неотвратимо один выход за другим. Манифест н апреля и увольнение Лориса, Милютина и меня были выходами из колеи. Как и неутверждение единогласного решения Государственного Совета по выкупному делу, как затем назначение Игнатьева, – все это суть выходы из колеи, фатально следующие один за другим. Дурное начало ведет за собою фатально дурное продолжение. Потому стала возможна и Священная дружина, и подпольное влияние Катковых и Победоносцевых, и положение о поднадзорных, вполне понятно преследование прессы, еврейские погромы и многое, что творится перед нашими глазами».
Одним из «неблаговидных дел» петербургской власти он считал назначение графа Д.А. Толстого министром внутренних дел, которое встретил такой репликой: «Из огня да в полымя, из царства лжи, в царство тьмы, в чистую катковщину!.. Страшнее насмешки над Россией трудно себе вообразить!» Он воображал, каким может быть неожиданный визит к нему, парижскому затворнику, Толстого и был готов с ним говорить не о погоде, а о делах, хотя и понимал, что в этом случае «масса желчи с обеих