Разные дни войны. Дневник писателя. 1941 год - Константин Михайлович Симонов
К двум часам дня мы с Зельмой пришли на лесную пристань и увидели судно, на котором нам предстояло плыть. Это был небольшой, до крайности грязный мотобот «Таймень», очень маленькое суденышко, на котором числилось всего восемь человек штатской команды, включая сюда и капитана, и главного механика, и буфетчицу.
На этот раз «Таймень» был гружен дровами, которые в ожидании зимних, еще более свирепых, штормов спешили заранее доставить на Рыбачий и Средний полуострова.
Мы влезли на мотобот, он отвалил, и мы часа два медленно шли по Кольскому заливу, еще долго продолжая видеть Мурманск. Погода была хорошая.
Немцы совершали очередной налет на город. Над головами, над заливом, крутились самолеты, шел воздушный бой, а где-то сзади бомбили.
Капитан, долговязый немолодой человек в ватнике и в красной выцветшей фуфайке, вовсю дымя махоркой, рассказывал нам, как в прошлый рейс, когда он ходил в гавань Эйна, его обстреляла немецкая батарея и сделала ему несколько небольших пробоин. Он рассказывал нам эту историю на все лады и очень громко, как глухим. Из этого я уразумел, что, как видно, он в предыдущий рейс возил на Рыбачий не только дрова, но и водку, и эта перевозка не осталась для него без последствий. Впрочем, сам капитан развивал другой вариант. Он с увлечением любующегося собственной ложью человека рассказывал о каком-то мифическом полковнике, который был хороший человек, очень хороший человек, прекрасный человек и оставил ему целую бутыль водки. «Во!» – капитан в несколько приемов, постепенно все шире и шире разводя руками, показывал, какая это бутыль. «На тебе, Петруша! Пей, дорогой моряк. Пей, пока живой» – так звучали слова полковника в изложении капитана, которого с этой минуты мы стали звать между собой Петрушей.
В начале пятого спустились сумерки, и уже мимо Грязного мы шли в полной темноте. На море свежело. Петруша высказывал опасение, что «Мотка» – так он по-моряцки называл Мотовский залив, – «Мотка, – она, стерва, помотает сегодня. Ох и мотать будет!» – говорил он с таким довольным видом, словно его прогнозы могут доставить нам одно только удовольствие.
Потом мы по приглашению Петруши спустились в его каюту. Это была крошечная клетушка с крошечным столиком и двумя койками одна над другой. Я завалился на верхнюю, а Зельма – на нижнюю. К этому времени мы уже вышли в Мотовский залив, и нас в самом деле начало качать.
Часа через полтора в каюту пришел сменившийся с вахты Петруша. По-прежнему вспоминая добрыми словами полковника, он вытащил из-под койки действительно изрядных размеров бутыль с водкой и налил в чайные стаканы себе и нам. Мы выпили. Стало тепло и хорошо, и даже начало казаться, что меньше качает.
К этому времени в каюту Петруши явился пароходный механик, человек с угрюмым характером и, как сразу же выяснилось, с весьма мрачными взглядами на жизнь. Он был недоволен сразу всем: Петрушей в качестве капитана, тоннажем своего мотобота, плохим состоянием машины, наличием войны между Германией и СССР. Но больше всего тем, что немцы обстреливают залив. Чувствовалось, что это его очень волновало, даже в том виде, в каком он появился в каюте у Петруши. Очевидно, добродетельный полковник снабдил водкой не только Петрушу, но и механика. И я начал уже опасаться, как бы мы из-за доброты полковника, чего доброго, не попали вместо гавани Эйна на мыс Пикшуев, к немцам.
Между механиком и Петрушей произошел длинный спор, в котором оба они апеллировали к нам. Негодование механика не утихало часа полтора или два. Он вспоминал разные горестные эпизоды из своей жизни и укорял нас тем, что мы вот плывем и даже не знаем, с каким трудом он, механик, возит нас на этом паршивом мотоботе, на котором такая невозможная машина. Он упрекал Петрушу в том, что тот ушел с вахты, а немцы тем временем могут нас обстрелять. Но когда задетый этими словами Петруша решил раньше времени вернуться на вахту, механик стал обижаться: «На кого же ты меня оставляешь, Петруша?» И Петруша остался.
На исходе второго часа беседы механик наконец уснул, положив голову на стол, а Петруша все же отправился на вахту.
Прошло несколько часов. Хотя довольно сильно штормило – было пять или шесть баллов, – но ветер оказался попутным, и мы пришли в Эйну раньше, чем предполагали, глубокой ночью. Ежась от холода, мы вылезли на палубу и по сходне перебежали на берег.
Влево и вправо уходили берега Рыбачьего полуострова, покрытые снегом. И рядом с этим снегом окаймлявшее его море казалось почти черным.
Справа от того места, где мы пристали, поднимались мачты недавно затопленного здесь, а когда-то раньше известного всей стране гидрографического судна «Персей». Подальше торчали мачты и трубы еще двух затопленных судов.
После того как немцы, в первые же три дня войны, своим маршем на восток, к реке Западная Лица, отрезали Рыбачий и Средний от материка, они лишили гарнизон полуостровов всякого сухопутного сообщения. Теперь, пытаясь нарушить единственную оставшуюся коммуникацию – морскую, немцы зверски бомбили и маленькую гавань Озерки на Среднем полуострове, и гавань Эйна на Рыбачьем. И на причалах, и в их окрестностях не было буквально ни одного живого места, все было в занесенных снегом воронках.
Мы вылезли на берег и пошли искать начальство.
Ночь была студеная и ветреная. Одновременно мела и метель, и поднятая ветром поземка. Проваливаясь в снегу, мы с Зельмой забрались на какую-то гору, но никого там не нашли, вернулись на пристань, пошли снова, но уже в другую сторону и наконец по легкому дымку нашли пещеру, в которой грелся дежурный патруль.
Красноармеец проводил нас к коменданту: его землянка в километре от гавани была врезана в один из каменистых холмов.
В этой довольно просторной землянке, с четырьмя койками, за сбитым из досок столом сидел комендант гавани Эйна старший лейтенант Гинзбург, как выяснилось, одессит по рождению, убеждению и образованию. Пока что за время войны здесь, на Рыбачьем, у него был только один корреспондент, и Гинзбург был обрадован нашим появлением.
Мы