Руслан Киреев - Пятьдесят лет в раю
Врачи вернули к жизни… Письмо Жанны кончается просьбой не спасать ее. «Я могу остаться инвалидом, это будет хуже».
Спас ее тот неведомый мне мужчина, а затем, уже окончательно, спасла собственная дочь. И только потом, много позже, когда Жанна поступила-таки в институт, на заочное, правда, отделение, стала читать она – по программе – те самые книги, которая перечислила в своем письме моя давнишняя корреспондентка. В наших философских диспутах, увы, нечастых – дочь слишком занята: работа, семья, институт, строительство дома, в проектировании которого она принимала активное участие, – так вот, в ученых наших диспутах она меня, как правило, побеждает.
Да что дочь – с внучкой-то общаться становится все труднее. В прошлое ушли наши с ней идиллические отношения…
Строились эти идиллические отношения, как правило, на том, что я, подзаправившись известным образом жизнерадостностью и взбодрив свой поувядший темперамент, а заодно и фантазию, начинал играть с ней. Шумно, азартно… С индейскими выкриками и смехом взаимной радости. Мы были на равных – она это чувствовала, и нам обоим было хорошо, малому и старому, обозначалось же это введенным ею в оборот словечком «беситься». «Дед, – кричала она, едва я возникал на пороге, – беситься будем?»
Но чтобы беситься качественно, требовалось, знала моя наблюдательная напарница, некое предварительное условие, и потому зорко следила за столом, чем я там занимаюсь. «Дед, – спрашивала строго, – ты почему не пьешь?»
Сильно пьяным, пьяным до такой степени, что это уже становилось разновидностью вожделенного самоубийства, пусть и временного, на несколько всего часов, она меня не видела. Зато, гостя у нас, видела по несколько дней кряду абсолютно трезвым – не очень-то веселое, понимаю я, зрелище! Трезвым абсолютно и безнадежно: дед работал, но ничего, терпела, украдкой и с настороженностью присматриваясь ко мне.
Вечером, когда она ложилась, я пристраивался на краешек тахты и пытался завести с ней разговор. О чем? О разном, но чаще всего повествовал, как все занудливые старики, о своем детстве. Она вежливо слушала, но особого интереса – такого, как я когда-то к подобным бабушкиным рассказам, – не проявляла. Оживала лишь, когда узнавала в моем далеком прошлом что-то свое, сегодняшнее, близкое ей и понятное. Глазки загорались, начинала торопливо и почему-то таинственно рассказывать, как это у них происходит. Я слушал внимательно и остро, так, опять-таки, как когда-то бабушку, только теперь с другой, если можно так выразиться, стороны. «Это было еще, когда Андрей не жил у нас», – выдохнула однажды.
Андрей к тому времени жил у них лет пять, не меньше. Когда он появился в доме, она была совсем крошкой, и я думал, что замена родного отца на чужого дядю, терпимо и даже хорошо относящегося к ней, давно уже забыта ею. Ан нет…
Смолкла, задумалась. Я не решался мешать ей. «Спокойной ночи», – проговорил полувопросительно, давая понять, что можно и продолжить беседу, но она то ли не заметила этого осторожного приглашения, то ли ей не хотелось продолжать. «Спокойной ночи», – ответила так же тихо, по-взрослому, и не на меня смотрела, а перед собой.
Я поднялся, поправил одеяло и вышел, а она все смотрела, все смотрела перед собой блестящими в полумраке глазенками. Мне вспомнился мальчуган, ее примерно ровесник – два или три дня назад я обогнал его на велосипеде, возвращаясь, уже в сумерках, из подмосковного леса. Целеустремленно шагал он куда-то. Куда? Один, посреди леса и далеко – довольно далеко – как от Москвы, что гудела за кольцевой (вернее, гудела кольцевая), так и от ближайшей деревни Вешки. Раз, другой, третий обернулся я на маленького путника, но взгляд его, как и взгляд моей внучки сейчас, был устремлен перед собой – только перед собой – и меня не приметил.
Когда-то, много лет назад, вот так же и я шел по пустой дороге на ночь глядя из города Саки, куда несколько дней назад приехал с бабушкой к ее дочери Тамаре, моей тетушке, чтобы, погостив недельку, сэкономить на питании, – в совхоз «Виноградный», где жила мать с моим отчимом и братом Сашкой. Сейчас уже не вспомнить, на что обиделся я, но – обиделся и ушел, хотя ни мать, ни тем более отчим меня, разумеется, не ждали. До совхоза от Сак было километров двадцать, смеркалось рано – декабрь! – но я упорно шел и шел через бесснежные, как обычно в Крыму, поля, через балки и огороды. Выдернув за пожухлую ботву забытую морковку, тщательно обмыл ее в ручейке и сгрыз…
Ни одна машина не обогнала меня, ни одной души не встретил на долгом своем пути. Но это чувство одиночества, заброшенности (нечто подобное, должно быть, испытывали и мальчуган в лесу, и моя вдруг вспомнившая об отце внучка) было не то что приятно мне, но – органично для меня, что я, кажется, смутно угадывал. Вот-вот, органично и живет во мне до сих пор. И теперь иду куда-то, иду совершенно один, хотя рядом, совсем близко – дорогие мне люди. Жена, дочери, внучка маленькая (совсем маленькая) и внучка большая (совсем большая), когда-то одним своим появлением на свет отведшая большую беду от своей матери и заодно от всех нас.
В «Четвертой осени» осиротевший отец подолгу рассматривает фотографии погибшей дочери. В моем письменном столе тоже хранится несколько снимков Жанны, очень эффектных, выполненных с профессиональным блеском, но я ценю их не за это. Я ценю их за то, что в них нет даже намека на ту страшную записку. Смотришь, и не верится, что эта полная грации и любви к жизни, доверия к жизни девушка способна хотя бы помыслить о таком.
А может быть, секрет здесь в том, что об этом не способен был помыслить мастер, который снимал ее. Большего жизнелюба я не встречал – во всяком случае, среди писателей. Его не смущало даже то обстоятельство, что жил он, волею обстоятельств, в квартире самоубийцы. (Тоже писателя.)
Крупным планом. Юрий АРАКЧЕЕВ
Писателем-самоубийцей был Валера Гейдеко. В своем месте я довольно подробно поведал его историю, теперь же – о том, кто преспокойно, доверчиво и жизнерадостно поселился вместо него в 3-м Красносельском переулке. Там поселился тот, кто с гордостью говорил о себе: «Я ухитрялся фотографировать обнаженных девушек на фоне природного пейзажа в суровые годы застоя».
Еще он фотографировал бабочек, гусениц, жуков и пауков, химические реакции, а также морозные узоры на стеклах окон. «Ошеломляли не только гармония и красота узоров, – писал он, – но и то, что кристаллики, группируясь, составляли нечто похожее на травинки, листья, даже на тропические дремучие заросли». Городских пейзажей и вообще городов, в том числе родную Москву, не фотографировал, за одним-единственным исключением. Исключением этим был Париж.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});