Лев Хургес - Москва – Испания – Колыма. Из жизни радиста и зэка
Дома, как мне уже после освобождения рассказала сестра, действительно очень обеспокоились тем, что письма мои перестали приходить, но Урванцева все время успокаивала родных, заявляя, что я жив и здоров, но только временно не имею возможности им писать, и даже регулярно, за все время следствия и до самого осуждения, выплачивала им за меня деньги.
Сразу же после осуждения Урванцева позвонила по телефону моей матери и заявила, что я, как не оправдавший доверия, больше никакого отношения к их ведомству не имею и что всякая выплата денег за меня прекращается. Урванцева попросила ей не звонить, потому что больше ничего она обо мне не сможет сказать. Год был 1937-й, и матери быстро подсказали, что я, наверно, арестован. Начались скитания отца и матери по приемным НКВД, остальным родственникам было опасно наводить справки, запросто можно было и самим загреметь. Нигде никто со стариками даже и говорить не хотел. Очень вежливо выпроваживали, уверяя, что давать такие справки неправомочны.
Где-то в этих местах мать познакомилась с одной женщиной, у которой муж был тоже арестован, и та посоветовала матери не ходить по приемным, а попытаться передавать деньги по московским тюрьмам: если деньги для перевода в тюрьме возьмут, значит там я и нахожусь. Ни на Лубянке, ни в Лефортове, ни на Таганке денег у матери не приняли, заявив, что моя фамилия у них не числится, а в Бутырской тюрьме приняли, и она сразу же успокоилась, поняв, что я жив и нахожусь в Бутырках. Сколько она после этого ни толкалась по всем инстанциям НКВД с просьбой дать ей со мной свидание, отовсюду бедную старуху просто выгоняли, не удостаивая даже разговором.
Мне еще повезло, что день получения квитанции совпал с лавочным днем, а они бывали раза три в месяц. Вечером мы с Марком Евсеевичем уже гужевались белым хлебом, колбасой и сладким чаем. За время пребывания в пересылке я сумел еще раз воспользоваться своей квитанцией, но уже перед самой отправкой в срочную тюрьму.
В пересылке у меня возникла еще одна проблема: при аресте у меня были изъяты личные вещи, причем ценные и в большом количестве – всё, что я сумел нажить в Испании на полугодовую капитанскую зарплату и вез домой лично для себя и в качестве подарков родным и знакомым.
Забрали у меня прекрасный цейсовский фотоаппарат «Контакс» с экспонометром и увеличителем, штук восемь часов, из которых четыре были золотыми, несколько костюмов, большое количество белья, одним словом, только опись вещей заняла два листа, исписанных убористым почерком. После реабилитации в 1957 году мне с учетом всевозможных уценок, на которые они были большие мастера, за эти вещи уплатили около пятнадцати тысяч рублей старыми деньгами. Но самое главное, на бланке описи стоял штамп: «Вещи, не востребованные через три (или два, точно не помню) месяца после вынесения приговора, переходят в собственность государства».
Поскольку я был осужден без конфискации имущества, то на другой же день после помещения в пересылку я стал просить у надзирателя бумагу для написания заявления по поводу своих изъятых вещей. Через некоторое время, после вечерней поверки, меня вызвали в коридор, и там я написал обстоятельное заявление с просьбой передать все забранные у меня при аресте вещи моей матери, указал, конечно, фамилию, имя, отчество и подробный адрес и передал это заявление старшему надзирателю – корпусному. Когда я исполнил этот свой гражданский долг и, вернувшись в камеру, радостно сообщил Нехамкину, что мать хоть мои вещи получит, тот хмуро улыбнулся и сказал: «Ох, Лева, не знаешь ты ихних порядков, что-то не верится мне, что из этого дела может выйти толк. Слишком уж лакомый кусочек ты им подбросил. Советую тебе не ограничиться одним заявлением, а писать еще, да и то вряд ли что получится. Твои вещи уже давно разошлись по рукам следователей и другого энкавэдэшного начальства. Не думаю, чтобы они упустили такую добычу». Как потом оказалось, Марк Евсеевич был совершенно прав: несмотря на то что, воспользовавшись сменой дежурных, еще в Бутырках я написал два аналогичных заявления, никакого ответа я не получил. И лишь больше чем через пол года, уже в Полтавской тюрьме, где я начал отбывать свой срок, после двух новых заявлений я получил ответ, причем только на мое последнее заявление. На типографском бланке, с проставлением моей фамилии и даты отправки, было напечатано: «Ваши вещи, за невостребованием и истечением срока хранения, перешли с… числа в собственность государства».
12
Но вот, наконец-то, пришел конец и моему пребыванию в Бутырках: в конце августа, двумя днями после второй «лавочки» (закупки продуктов в тюремном ларьке), меня и Нехамкина вызвали с вещами. Наскоро собрав свой скарб и распрощавшись с остающимися в камере соседями, мы вышли в коридор. Надзиратель повел нас в другой корпус, не забывая при входе в коридор или в марш лестницы стучать ключом о пряжку ремня во избежание встреч, и завел нас в комнату, служившую, по-видимому, в прежние, более либеральные, времена, когда еще разрешались в тюрьмах свидания зэков с родными, комнатой для свиданий. Описывать ее мне, пожалуй, нет надобности, ибо она гораздо более талантливо описана Л. Н. Толстым в его «Воскресении» и с тех пор не изменилась, если не считать того, что необходимость в ней исчезла.
В этой комнате нас с Нехамкиным рассадили по разным боксам, и больше я его никогда не встречал. Когда я вошел в свой бокс и пригляделся (в боксах света не было, а горела одна общая тусклая лампочка в коридоре для надзирателя), то в полутьме заметил еще двух человек. Предупредив, чтобы мы вели себя тихо и не пытались установить связь с соседними боксами, надзиратель удалился, оставив нас на попечение коридорного, прохаживающегося перед закрытыми дверями наших боксов.
Начали вполголоса знакомиться. С этими людьми мне пришлось впоследствии просидеть в одной камере больше двух лет. Как и я, они имели по восемь лет тюремного заключения по особому совещанию НКВД.
Первым представился мне Дмитрий Петрович Вознесенский – человек лет пятидесяти, очень интеллигентного вида, со шрамом под губой и негустыми, торчавшими в стороны, усами. Бывший военный, еще подпоручик царской армии, до ареста работавший экономистом в каком-то учреждении, Вознесенский имел восемь лет «ТЗ» по статье «АСА» (антисоветская агитация – самая легкая статья, по которой уже давали «ТЗ» по особому совещанию). Вторым был Сергей Леонидович Смирнов, до ареста – парторг литейки серого чугуна ЗИС (Московского автозавода им. Сталина, ныне им. Лихачева). Высокого роста, лет около тридцати, очень худой и изможденный, Смирнов имел статью «КРД» (контрреволюционная деятельность). Ему припомнили выступление на партсобрании в 1931 году, на котором он высказывал осторожные сомнения насчет сплошной коллективизации. По его словам, на одном из допросов присутствовал сам Н. С. Хрущев[178], который был в те времена секретарем горкома и обкома в Москве, и по этой причине Смирнов считал себя «крестником» Хрущева.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});