Анна Сергеева-Клятис - Пастернак в жизни
Наверное, соперничество человека никогда в жизни не могло мне казаться таким угрожающим и опасным, чтобы вызывать ревность в ее самой острой и сосущей форме. Но я часто, и в самой молодости, ревновал женщину к прошлому или к болезни, или к угрозе смерти, или отъезда, к силам далеким и неопределенным. Так я ревную ее сейчас к власти неволи и неизвестности, сменившей прикосновение моей руки или мой голос.
Я пишу Вам глупости, Нина, простите меня. Еще большей глупостью будет сказать Вам, что при всем этом я на страже всего Зининого и ее жизни со мной, что я не даю и не дам ей почувствовать ничего, что бы опечалило или обидело ее.
А страдание только еще больше углубит мой труд, только проведет еще более резкие черты во всем моем существе и сознании. Но причем она бедная, неправда ли?
(Б.Л. Пастернак – Н.А. Табидзе, 15 октября 1949 г.)* * *Еще когда обыск шел при мне, я заметила, что, перебирая книги и бумаги, они отбирают все, связанное с Пастернаком. Все его рукописи, все отрывки записей – все было отложено и забрано. Все книги, которые Боря за это время надарил мне, надписывая широко и щедро, исписывая подряд все пустые странички – все попало в чужие лапы. И все мои записки, все мои письма – и ничего более. Меня вскоре увезли, а обыск продолжался. Узнав о моем аресте, Б.Л. вызвал по телефону Люсю Попову[336] на Гоголевский бульвар. Она застала его на скамейке возле метро «Дворец Советов»[337]. Он расплакался и сказал:
– Вот теперь все кончено, ее у меня отняли, и я ее никогда не увижу, это как смерть, даже хуже.
(Ивинская О.В. Годы с Борисом Пастернаком: В плену времени. С. 106)* * *…Настоящим нашим опекуном стал Б.Л. После свершившегося несчастья бабушка примирилась с нереспектабельным маминым романом. Б.Л. стал для нас источником существования, первые годы – главным, а после смерти деда – и единственным. Ему мы обязаны бедным, трудным, но все-таки человеческим детством, в котором можно вспомнить не только сто раз перешитые платья, гороховые каши, но и елки, подарки, новые книги, театр. Он приносил нам деньги. Вот он сидит у огромного нашего стола, покрытого старой клеенкой, в одной из двух оставшихся комнатушек (комнату матери бабушка стала сдавать жильцам), не снимая пальто, длинного, черного, в котором ходил до последних дней, и в черном каракулевом пирожке, уже и тогда не новом. Как всегда, он очень торопится – и действительно, ему некогда, но, кроме того, он хочет уйти от зрелища нашего неблагополучия, от своей безумной жалости к нам, меру которой я только спустя много времени смогла себе по-настоящему представить, от надрывающих душу бабкиных рассказов. Когда я слушала их, я просто каменела от стыда: ну, зачем так разжалобливать? Зачем так преувеличивать? <…> Я начинала демонстративно смотреть в книгу, что Б.Л. сразу же отмечал и, как всегда, – попадал: «Ирочка, ты, конечно, не хочешь, чтобы я ушел, но мне действительно надо спешить…» Ритуальный шумный поцелуй на прощанье, хлопает дверь, Б.Л. быстро – так бегал он до самого конца своих дней – спускается по лестнице. А теперь бабка положит деньги в сумку, пойдет платить за квартиру и накупит нам всяких вкусных вещей.
(Емельянова И.И. Легенды Потаповского переулка. С. 31–32)* * *В эти годы папе приходилось каторжно работать. Если раньше перевод одной трагедии Шекспира окупал целый год, то теперь его хватало только на полгода. Дело в том, что ставки за переводные работы законодательно сократились, и чтобы оплатить время, затраченное на писание романа, приходилось переводить соответственно больше.
(Пастернак Е.Б. Понятое и обретенное. С. 435)* * *Санитары притащили носилки[338], я его уложила, закутавши в одеяло, и села с ним в карету скорой помощи. <…> Я умоляла шофера везти медленно, и в общем мы добрались благополучно до Боткинской больницы. Там все было переполнено, в палатах мест не оказалось, его положили в коридоре. <…> Боря был очень доволен, что лежит в коридоре: тут много воздуха и ему приятно, что он как все, без привилегий. Он стал громко рассказывать, размахивая руками, подробности о своем пребывании в больнице. Хвалил врачей, сиделок.
(Пастернак З.Н. Воспоминания. С. 347–348)* * *В больнице
Стояли как перед витриной,Почти запрудив тротуар.Носилки втолкнули в машину,В кабину вскочил санитар.
И скорая помощь, минуяПанели, подъезды, зевак,Сумятицу улиц ночную,Нырнула огнями во мрак.
Милиция, улицы, лицаМелькали в свету фонаря.Покачивалась фельдшерицаСо склянкою нашатыря.
Шел дождь, и в приемном покоеУныло шумел водосток,Меж тем как строка за строкоюМарали опросный листок.
Его положили у входа.Все в корпусе было полно.Разило парами иода,И с улицы дуло в окно.
Окно обнимало квадратомЧасть сада и неба клочок.К палатам, полам и халатамПрисматривался новичок.
Как вдруг из расспросов сиделки,Покачивавшей головой,Он понял, что из переделкиЕдва ли он выйдет живой.
Тогда он взглянул благодарноВ окно, за которым стенаБыла точно искрой пожарнойИз города озарена.
Там в зареве рдела застава,И, в отсвете города, кленОтвешивал веткой корявойБольному прощальный поклон.
«О Господи, как совершенныДела Твои, – думал больной, —Постели, и люди, и стены,Ночь смерти и город ночной.
Я принял снотворного дозуИ плачу, платок теребя.О Боже, волнения слезыМешают мне видеть Тебя.
Мне сладко при свете неярком,Чуть падающем на кровать,Себя и свой жребий подаркомБесценным Твоим сознавать.
Кончаясь в больничной постели,Я чувствую рук Твоих жар.Ты держишь меня, как изделье,И прячешь, как перстень, в футляр».
1956* * *О, как по-маминому, по-нашему было все в больнице первые ночи, пока было опасно, на пороге смерти! Как огромно и торжественно было около Бога! Как я ликовал, как благодарил его, как молился. Господи, шептал я, – сейчас это только слова благодарности, если же ты унесешь меня, весь я с головы до ног, со всей моею жизнью стану благодарственным тебе приношением, и смешаюсь с другими дарами тебе и растворюсь в вековечном отзвуке твоего дела.
(Б.Л. Пастернак – А.С. Эфрон, 12 января 1953 г.)* * *Когда это случилось, и меня отвезли, и я пять вечерних часов пролежал сначала в приемном покое, а потом ночь в коридоре обыкновенной громадной и переполненной городской больницы, то в промежутках между потерею сознания и приступами тошноты и рвоты, меня охватывало такое спокойствие и блаженство! Я думал, что в случае моей смерти не произойдет ничего несвоевременного, непоправимого. <…> А конец не застанет меня врасплох, в разгаре работ, за чем-нибудь недоделанным. То немногое, что можно было сделать среди препятствий, которые ставило время, сделано (перевод Шекспира, Фауста, Бараташвили). <…> В минуту, которая казалась последнею в жизни, больше, чем когда-либо до нее, хотелось говорить с Богом, славословить видимое, ловить и запечатлевать его. «Господи, – шептал я, – благодарю тебя за то, что ты кладешь краски так густо и сделал жизнь и смерть такими, что твой язык – величественность и музыка, что ты сделал меня художником, что творчество – твоя школа, что всю жизнь ты готовил меня к этой ночи». И я ликовал и плакал от счастья.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});