Павел Фокин - Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
Ценя на сцене превыше всего правду и простоту, Немирович-Данченко равно не терпел серой, безразличной простотцы, выдаваемой за реализм, и выспренно-фальшивой декламационности, почитаемой романтизмом. Романтическую возвышенность чувств Владимир Иванович так же находил в исполнении мхатовскими актерами пьес Чехова, как и в игре Ермоловой, Федотовой или Самарина, подчеркивая их отличие от ложного, по его мнению, романтизма Малого театра» (С. Гиацинтова. С памятью наедине).
«Что касается Немировича-Данченко, рассказывалось главным образом о его „епиходовщине“ и его „двадцати двух несчастьях“. То как, въезжая во двор театра, извозчичья пролетка, на которой он ехал, задела колесом за тумбу, резко качнулась, и сидевший в ней, как обычно гордо и величаво выпрямившись, Владимир Иванович подскочил, ткнулся носом в спину извозчика, и с него свалился и упал под колесаего знаменитый ярко лоснящийся цилиндр. И как назло по двору шла большая группа актеров, которые, конечно, не удержали взрыва веселого хохота. Владимир Иванович, подобрав цилиндр, нанял другого извозчика и уехал домой…И еще – как он опрокинул себе на живот и колени стакан очень горячего чая и, оглянувшись, поискав глазами Василия Ивановича [Качалова. – Сост.], прячущего за чужие спины смеющееся лицо, сказал ему: „Ну почему со мной все это случается обязательно в вашем присутствии, ведь я знаю, что вы это коллекционируете“. Дунул в портсигар и запорошил себе глаза; элегантно присел на край режиссерского стола – и крышка стола перевернулась, на Владимира Ивановича полетели графин, чернила, лампа… Споткнулся о чью-то ногу и растянулся в проходе между креслами в партере. И, наконец, любимейший рассказ: во время какой-то очень напряженной паузы, последовавшей за очень резким замечанием Владимира Ивановича одной из актрис, он вскочил, вылетел из-за режиссерского стола в средний проход и начал с хриплыми возгласами „ай! ай! ай!“ кружиться вокруг своей оси и бить себя ладонями по бедрам и груди, потом сорвал с себя пиджак и стал топтать его ногами… Оказалось, что у него загорелись в кармане спичкии прожгли большие дыры в брюках и пиджаке. Репетиция сорвалась» (В. Шверубович. О старом Художественном театре).
НЕСТЕРОВ Михаил Васильевич
19(31).5.1862 – 18.10.1942Живописец. Живописные полотна «Пустынник» (1888), «Видение отроку Варфоломею» (1889–1890), «Под благовест» (1895), триптих «Житие Сергия Радонежского», «Святая Русь» (1901–1906), «На Руси» (1916), «Философы» (1917) и др. Принимал участие в росписи Владимирского собора в Киеве (1890–1895), церкви Александра Невского в Абастумане (1899–1904), мозаиках храма Воскресения Христова (Спаса-на-Крови) в Санкт-Петербурге (1894–1897), росписи Марфо-Мариинской обители в Москве (1908–1911).
«Нестеров. Видел его в первый раз странное лицо, не вызывающее доверия. Рот и подбородок какого-то грустного Мефистофеля. Рот большой, подбородок узкий, бородка на самом конце подбородка. При такой нижней части лица лоб, казалось бы, должен был сильно отклониться назад. Между тем, на самом темени он вздувается большой шишкой, почти наростом. И лоб, и лицо способны покрываться морщинами, толстыми и обильными; я не могу ухватить смысла его лица. Оно могло быть лицом монарха – плохого монарха, беспокойного и неверного. Он скрывает в себе большую душевную сложность, вероятно искаженность, какие-то бугры и наросты. Лицо его странно противоречит всему вокруг, что его окружает. Лица его жены и детей похожи на его тонкие лики святых и мучеников. Все так же чисто, как в его искусстве. Это предстоит разгадать – что скрыто в этой шишке, которая на его лбу кажется чем-то отдельным, вроде кубика, надеваемого евреями во время молитвы» (М. Волошин. Из дневника 1913 года).
«Этот господин, весьма прилично, но просто одетый, с весьма странной, уродливо странной головой… и хитрыми, умными, светлыми глазами. Бородка желтая, хорошо обстриженная. Не то купец, не то фокусник, не то ученый, не то монах; менее всего монах. – Запад знает не особенно подробно – но, что знает, знает хорошо, глубоко и крайне независимо. Хорошо изучил по русским и иностранным памятникам свое дело, т. е. византийскую богомазь. – Речь тихая, но уверенная, почти до дерзости уверенная и непоколебимая. – Говорит мало – но метко, иногда зло; – иногда очень широко и глубоко охватывает предмет…Говоря о древних памятниках России, очень и очень искренне умилился, пришел в восторг, развернулся. – Я думаю, что это человек, во-первых, чрезвычайно умный, хотя и не особенно образованный. Философия его деическая и, может, даже христианская, но и с червем сомнения, подтачивающим ее. Не знакомство ли слишком близкое с духовенством расшатало его веру? Или он сам слишком много „думал“ о Боге? А это в наше время опасно для веры! Он ничего не говорил об этом всем – но кое-какие слова, в связи с впечатлением, произведенным на меня его картиной, нарисовали как-то нечаянно для меня самого такой портрет его во мне. Он борется – с чем? не знаю! быть может, он вдобавок и честолюбив» (А. Бенуа. Письмо Е. Лансере. 19 февраля 1896).
«Был он очень сложным человеком, замкнутым, недружелюбным, „неуютным“, до болезненности самолюбивым, легко уязвимым и могущим казаться недобрым, даже злым; но в последнее все же как-то не верилось. Как его ни расценивать в смысле художественных качеств, но слишком много в нем было душевного, искреннего, подлинно религиозного, прочувствованного, при всей подчас надуманности, особенно в последних композициях, которые мне были не по душе. Но даже и в них, при всех неприятных сторонах, при некоей театральности в том или ином персонаже, было вложено искреннее чувство и любовь – русское чувство и любовь к русскому народу.
…Он сознавал, думается, что он не дитя и не герой своего времени, и потому был скорее одиноким молчальником, раскрывая свое нутро лишь изредка и весьма немногим, но эти немногие его ценили и любили. Когда подход к нему самому как к человеку находился правильный, задушевный и прежде всего искренний, лишенный всякой предвзятости и банальности, сумрачный Нестеров с его странным изменчивым лицом, своеобразным высоким черепом, умными, проницательными светло-серыми глазами становился обаятельным, и обаятельной являлась его улыбка, просветленная, добрая и ласковая» (С. Щербатов. Художник в ушедшей России).
«Такие художники обыкновенно лучше чувствуют, чем выражают. Надо вглядеться пристально в их картины, надо забыть о многом внешнем, мешающем, случайном, отдаться наваждению – и тогда, тогда вдруг по-иному засветятся краски, и оживут тени, и улыбнется кто-то таинственный, „на другом берегу“.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});