Чайковский - Александр Николаевич Познанский
На протяжении всего этого времени — в Кларане, Венеции, Вене, Сан-Ремо и Флоренции Чайковский постепенно приходил в себя. Болезненное чувство позора, тоскливое ожидание пересудов и осуждения в конце концов притупились, хотя еще и не покинули его совсем. Приступ истерии, вызванный нелепым опытом брачной жизни, оказался весьма благодетельным: он стимулировал его творческую энергию и ускорил сильнейшую разрядку — высший предел творческого напряжения. Убежав от жены 24 сентября, уже через месяц Чайковский сообщал фон Мекк, что возвратился к работе над Четвертой симфонией.
Он писал ей 9/21 декабря 1877 года из Венеции: «Я не только усидчиво занимаюсь над инструментовкой нашей симфонии, но поглощен этой работой. Никогда еще никакое из прежних оркестровых моих сочинений не стоило мне столько груда, но и никогда еще я с такою любовью не относился к какой-либо своей вещи. Я испытал приятный сюрприз, принявшись за работу. Сначала я писал больше ради того, что нужно же, наконец, окончить симфонию, как бы это трудно ни было.
Но мало-помалу мной овладевало увлечение, и теперь мне трудно отрываться от работы. Дорогая, милая Надежда Филаретовна, может быть, я ошибаюсь, но мне кажется, что эта симфония недюжинная вещь, что она лучшее из всего, что я до сих пор сделал. Как я рад, что она наша и что, слушая ее, Вы будете знать, что при каждом такте ее я думал о Вас. Если б не Вы, была ли бы она когда-нибудь окончена? В Москве, когда я думал, что для меня все кончено, я сделал на черновой рукописи следующую надпись, о которой забыл, и только теперь, принявшись за работу, нашел ее. Я надписал на заголовке: “В случае моей смерти поручаю передать эту тетрадь Н. Ф. фон Мекк”. Я хотел, чтоб Вы сохранили рукопись моего последнего сочинения. Теперь я не только жив, невредим, но, благодаря Вам, могу всецело отдаться работе, сознавая, что из-под пера выходит вещь, которой, мне кажется, суждено не быть забытой. Впрочем, очень может быть, что я ошибаюсь; увлечение своим последним сочинением свойственно, кажется, всем артистам».
После этого Чайковский занялся «Евгением Онегиным» и закончил последнюю, самую трудную часть оперы. Разрядка оказалась для его физически здорового организма средством избавления от скопившейся нервной энергии. Симфония, посвященная «моему лучшему другу», окончательно была отделана и целиком инструментована в ноябре и декабре, а затем отправлена в Россию.
Десятого февраля 1878 года в Москве под управлением Николая Рубинштейна состоялась ее премьера. Присутствовавшая там Надежда Филаретовна через два дня сообщала Чайковскому: «Получили ли Вы мою телеграмму, Петр Ильич, об исполнении симфонии? Публика приняла ее очень хорошо, в особенности Scherzo; очень аплодировали, а по окончании публика требовала Вас, а должно быть, выходил Рубинштейн. Я не видала, потому что была уже на уходе. Но я думаю, что отчасти вредило сочинению плохое исполнение: оркестр на этот раз действовал так дурно, как я никогда не слыхала. Обыкновенно все он исполняет замечательно хорошо, но здесь они, вероятно, недостаточно срепетировались». И действительно, в Москве симфония большого успеха не имела. Мнения друзей и знакомых разделились. Рубинштейну, например, нравился финал, а Сергей Танеев вообще отнесся к сочинению скептически, о чем и написал автору со всей откровенностью.
В феврале 1878 года композитор вспоминал: «Я жестоко хандрил прошлой зимой, когда писалась эта симфония, и она служит верным отголоском того, что я тогда испытывал. Но это именно отголосок. Как его перевести на ясные и определенные последования слов? — не умею, не знаю. Многое я уже и позабыл. Остались общие воспоминания о страстности, жуткости испытанных ощущений».
А 17/29 февраля он предпринял попытку изложить для фон Мекк подробную программу симфонии, главной мыслью которой была тема неумолимой судьбы — фатума: «Это та роковая сила, которая мешает порыву к счастью дойти до цели, которая ревниво стережет, чтобы благополучие и покой не были полны и безоблачны, которая, как Дамоклов меч, висит над головой и неуклонно, постоянно отравляет душу. Она непобедима, и ее никогда не осилишь». Однако по поводу четвертой части симфонии отозвался оптимистически: «Если ты в самом себе не находишь мотивов для радостей, смотри на других людей. Ступай в народ. Смотри, как он умеет веселиться, отдаваясь безраздельно радостным чувствам. <…> Они даже не обернулись, не взглянули на тебя и не заметили, что ты одинок и грустен. <…> Пеняй на себя и не говори, что все на свете грустно. Есть простые, но сильные радости. Веселись чужим весельем. Жить все-таки можно».
Последней фразой Петр Ильич словно подводил итог своему опыту осени и зимы 1877/78 года. В музыке Четвертой симфонии он сумел выразить победу человеческого духа, сопротивляющегося ударам судьбы, не сломленного тяжкими испытаниями. «Лучший друг» безоговорочно приняла новое творение любимого композитора. «С каким восторгом я читала Ваше объяснение нашей симфонии, мой дорогой, бесценный Петр Ильич. Как счастлива я, что нахожу в Вас полное подтверждение моего идеала композитора», — писала она ему 27 февраля 1878 года. Всего полтора года спустя и оглядываясь назад, он утверждает в письме ей же 25 сентября 1879 года, что их симфония — «памятник той эпохи, когда после долго зревшей душевной болезни и после целого ряда невыносимых мук, тоски и отчаяния, чуть было не приведших меня к совершенному безумию и погибели, вдруг блеснула заря возрождения и счастья в лице той, кому посвящена симфония».
В конце концов Чайковский выдержал (хотя и с немалыми жертвами) обрушившиеся на него беды, грозившие общественным скандалом, которого он боялся более всего — не по причине стыда и внутренней муки, касающейся его гомосексуальности, а в силу своей укорененности в родственном и дружеском кругу, за спокойствие и благополучие которого он опасался. Именно эта укорененность сыграла спасительную для него роль — благодаря участию Анатолия, деликатности Модеста, заботе Алеши и финансовой помощи Надежды фон Мекк. Вырисовывается и более сложная картина: элемент страдания, разумеется, был, как и в жизни любой крупной личности, но прежде всего не в силу сексуальных особенностей композитора, как часто принято считать.