Максим Чертанов - Диккенс
«— Как ваше имя, сэр? — сердито спросил маленький судья.
— Натэниел, сэр.
— Дениэл… второе имя есть?
— Натэниел, сэр… то есть милорд.
— Натэниел-Дэниел или Дэниел-Натэниел?
— Нет, милорд, только Натэниел, Дэниела совсем нет.
— В таком случае, зачем же вы сказали Дэниел? — осведомился судья.
— Я не говорил, милорд, — отвечал мистер Уинкль.
— Вы сказали, сэр! — возразил судья, сурово нахмурившись. — Как бы я мог записать Дэниел, если вы мне не говорили этого, сэр?»
Форстер был в аудитории и вспоминал потом, что его друг еще никогда не читал так хорошо, с такой деликатностью и тихой печалью. Долби стоял за кулисами, готовый подхватить Диккенса, если тот начнет падать; Чарли посадили в первый ряд, и он должен был немедленно выскочить на сцену, если отец хотя бы пошатнется. Но он не пошатнулся, он стоял прямо и читал, вот только слабеющий язык под конец изменил ему, и он не мог произнести имя мистера Пиквика, выговаривая то «Пексвик», то «Пиксник»; заплакали не только женщины. «С этой ярко освещенной сцены я исчезаю теперь навсегда и, взволнованный, благодарный, полный уважения и любви, прощаюсь с вами», — сказал он напоследок; по лицу его текли слезы.
23 марта Диккенс в последний раз встречался со своим кумиром Карлейлем, а 1 апреля вышел первый выпуск «Эдвина Друда»: 50 тысяч экземпляров были проданы за пять дней. «Таймс» комментировала: «Как он восхищал отцов, так он восхищает и детей, и это его последнее произведение обещает быть столь же прекрасным и столь же популярным, как великолепные „Посмертные записки Пиквикского клуба“, которые заложили фундамент его славы». Роман очаровал читателей — убийство, экзотика, опиум, гипноз, сочетание церкви и дьявольщины; Уилки Коллинз, впрочем, сказал позднее, что это было «последнее тяжкое усилие Диккенса, печальный плод стареющего мозга». Не согласимся.
«Эдвин Друд», как «Лавка древностей» или «Холодный дом», — роман с «атмосферой»: как в первых строках смешивается воедино башня собора и языческий кол, так и дальше собор и склепы близ него не несут в себе ничего божественного, ничего умиротворяющего — это антураж страшной сказки в духе Стивена Кинга.
Маленький сонный городок: «Все здесь в прошлом. Даже единственный в городе ростовщик давно уже не выдает ссуд и только тщетно выставляет для продажи невыкупленные залоги, среди которых самое ценное — это несколько старых часов с бледными и мутными, словно раз навсегда запотевшими циферблатами да еще почерневшие и разболтанные серебряные щипчики для сахара и пять-шесть разрозненных томов, должно быть, очень мрачного содержания. Единственное, что здесь радует глаз, как свидетельство победоносной и буйной жизни, это клойстергэмские сады; их много, и они процветают; даже влачащий жалкое существование местный театр имеет у себя на задах крохотный садик; и когда Сатана по ходу действия проваливается со сцены в преисподнюю, он находит приют на этом мирном клочке земли — под сенью красных бобов или на куче устричных раковин, смотря по сезону». «Тихий городок, словно бы неживой, весь пропитанный запахом сырости и плесени, исходящим от склепов в подземельях под собором; да и по всему городу то тут, то там виднеются следы древних монастырских могил; так что клойстергэмские ребятишки разводят садики на останках аббатов и аббатис и лепят пирожки из праха монахов и монахинь, а пахарь на ближнем поле оказывает государственным казначеям, епископам и архиепископам те же знаки внимания, какие людоед в детской сказке намеревался оказать своему незваному гостю — а именно: „Смолоть на муку его кости и хлеба себе напечь“».
В этом маленьком сонном городке — «со своим хриплым соборным колоколом, со своими хриплыми грачами, реющими в вышине над соборной башней, и с другими своими грачами, еще более хриплыми, но не столь заметными, восседающими в креслах внизу, в соборе» — живет соборный регент (дирижер хора) Джон Джаспер: днем он почтенный молодой человек, а по ночам мотается в Лондон курить опиум: «Что это за шпиль, кто его здесь поставил? А может быть, это просто кол, и его тут вбили по приказанию султана, чтобы посадить на кол, одного за другим, целую шайку турецких разбойников?» (Интересно, что в литературе такие фигуры, как звонарь или регент, вроде бы имеющие прямое отношение к церкви, нередко представляют собой нечто дьявольское.) Джаспер — человек тяжелый и мрачный. «— Ты слыхал пение в нашем соборе? Как ты его находишь?» — спрашивает он друга, Эдвина Друда.
«— Чудесным! Божественным!
— Мне оно по временам кажется почти дьявольским. Мой собственный голос, отдаваясь под сводами, словно насмехается надо мной, словно говорит мне: вот так и будет, и сегодня, и завтра, и до конца твоих дней — все одно и то же, одно и то же… Ни один монах, когда-то денно и нощно бормотавший молитвы в этом мрачном закутке, не испытывал, наверно, такой иссушающей скуки, как я. Он хоть мог отвести душу тем, что творил демонов из дерева или камня. А мне что остается? Творить их из собственного сердца?»
Такой же тяжелой, страшной любовью, как учитель Брэдли, Джаспер любит девушку, которая его до смерти боится, цепенея как кролик перед удавом, — обратите внимание на отрывистый, современный ритм сцены:
«— Не думай сейчас ни о чем, мой ангел, кроме жертв, которые я слагаю к твоим милым ногам — ах! я хотел бы пасть ниц перед тобой и, пресмыкаясь в грязи, целовать твои ноги! Поставить их себе на голову, как дикарь!.. Вот моя верность умершему. Растопчи ее!
Он делает жест, как будто швыряет наземь что-то драгоценное.
— Вот неискупимое преступление против моей любви к тебе. Отбрось его!
Он повторяет тот же жест.
— Вот полгода моих трудов во имя справедливой мести. Презри их!
Тот же жест.
— Вот мое зря потраченное прошлое и настоящее. Вот лютое одиночество моего сердца и моей души. Вот мой покой; вот мое отчаяние. Втопчи их в грязь; только возьми меня, даже если смертельно меня ненавидишь!
Эта неистовая страсть, теперь достигшая высшей точки, наводит на нее такой ужас, что чары, приковывавшие ее к месту, теряют силу. Она стремглав бросается к крыльцу. Но в ту же минуту он оказывается рядом с ней и говорит ей на ухо:
— Роза, я уже овладел собой. Смотри, я спокойно провожаю тебя к дому. Я буду ждать и надеяться. Я не нанесу удара слишком рано. Подай мне знак, что слышишь меня.
Она чуть-чуть приподнимает руку.
— Никому ни слова об этом — или удар падет немедленно. Это так же верно, как то, что за днем следует ночь. Подай знак, что слышишь меня.
Она опять чуть приподнимает руку.
— Я люблю тебя, люблю тебя, люблю тебя! Если теперь ты отвергнешь меня — но этого не будет, — ты от меня не избавишься. Я никому не позволю стать между нами. Я буду преследовать тебя до самой смерти».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});