Евгений Шварц - Телефонная книжка
Рысс Симон Михайлович,[0] когда я познакомился с ним, был студентом, как и я, показался мне угрюмым. Встретились мы, кажется, в семье у доктора по фамилии Португалов, где сын хозяев играл на скрипке, а мы слушали. Тогда только — только начиналась Театральная мастерская, несло меня в эту сторону, я чувствовал смятение и беспомощность. Поэтому шел, куда меня вели: на репетицию, так на репетицию, в гости, так в гости. Так что не вижу сейчас, через туман тогдашних дней, как я туда попал? И сейчас, едва вспомнил о тех днях, понесло меня не в ту сторону. Симон Михайлович Рысс, профессор, терапевт, знаком мне еще со студенческих лет. Говоря о нем, непременно называли имя. Потому что были еще Цаля Рысс[1], Лёся Рысс (ныне Березарк)[2] и многие другие Рыссы, похожие друг на друга, впрочем, только фамилией. В студенческие годы казался мне Сима Рысс угрюмым и замкнутым. В двадцатые годы, уже молодым врачом, удивил он меня веселым и открытым характером. Сейчас он уже профессор. Он тоже весел, но как издерган, как все щурит один глаз. Разговаривая, подходит излишне близко, берет за плечо, заглядывает в лицо — все по нервности и издерганности. Чтo врач практик, педагог, заведует кафедрой в Медицинском институте. Любит театр до страсти. Судит решительно. Но еще более решителен, когда дело касается музыки: выносит приговоры дирижерам окончательные, не подлежащие обжалованию. Он крупный, занимающии много места, с очень крупными руками человек, и ощущение задерганности и слабости в нем — масштабны. И разговоры его об искусстве теснят, особенно, если он берет тебя за локоть и заглядывает в лицо. Обстановка у него солидна. Напоминает адвокатские или докторские квартиры начала века. Темная мебель, ширмы, рояль, на нем фарфоровые статуэтки.
15 апреляВ большой комнате от обилия мебели тесно. Жена Симы существо очень привлекательное. Более прямая, мужская душа. И более в силу этого добрая. Туман от смятения чувств не мешает ей видеть и действовать. И мучаться смятение чувств и душевный туман защищают от боли. Много лет работала она в Куйбышевской больнице, и в конце сороковых годов ее заставили уйти. Сестра из этой больницы, что вспрыскивала мне камфору, когда я болел, вспоминала Веру Ивановну чуть не со слезами. Такого человека в больнице нет и не было. И с больными и со служащими добра. Каждого помнит, каждому поможет: «Идет она из корпуса в корпус, через двор, не меньше сорока минут. Каждый подбежит, каждый спросит совета или расскажет о своей беде». А уж если сестры хвалят врача, то тут уж можно поверить. Тем более, что не знала Марья Васильевна о моем знакомстве с Верой Ивановной. Вера Ивановна русская, родом из Саратова, но в наружности у нее есть что‑то негритянское: вьющиеся круто волосы, смуглое лицо. Ростом она едва ли не выше Симы и очень крупна. И родила она сына, который на голову перерос своих родителей. Он студент — медик, унаследовавший от матери что‑то негритянское. Черноволосый, толстогубый, но худенький и нежный. Глеб Григорьев[4] правильно заметил, что он похож чем‑то на диснеевского Ьэмби. Рыссы народ занятой. И мы встречаемся всегда с некоторым напряжением. То зайдут они днем до обеда и все поглядывают на часы, то забегут к нам в Комарове, гуляя в воскресенье. Иной раз бывали и мы у них. Редко. Всегда почти я один. Слово «интеллигенция» сейчас, к середине века, утратило свой первоначальный, относительно точный смысл. В начале века врачи, адвокаты, инженеры стояли примерно на одной степени развития. Какой — это второстепенно.
16 апреляСейчас инженеры — одно, а врачи другое, адвокаты потеряли самоуверенность, но читают и рассуждают о прочитанном, пожалуй, больше, чем прочая интеллигенция: тем просто некогда. Врачам, инженерам… Впрочем, все это требует особого рассказа. У Симы иной раз собираются профессора — опять‑таки новый вид, отдельно развившийся вид интеллигенции. (Я так не люблю это слово, что даже не знаю, как его писать.) Как их определить? В начале века владели этим термином так уверенно, что были даже степени, точные величины (например: «в высшей степени интеллигентный». «Полуинтеллигентный»), А глядя на профессоров — медиков, не знал я, что о них можно сказать, пользуясь этой устаревшей терминологией. Вот один из них разносит доклад на конференции. Сердится. Говорит о том, что «этот субъект не хочет понять, что белок собаки одно, а белок человека другое». Происходит некое чудо — тебе самому не надо знать предмет, чтобы угадать в другом настоящее знание (читаешь ты его или слушаешь — все равно). И я угадываю это знание и в ясности выражений, и в непритворности увлечения. Но вот — о ужас — разговор меняется. Профессора заговорили о живописи. И тот же самый профессор с увлечением, уже фальшивым, несет такую чушь, называет такие имена, что, будь это в области медицины, это соответствовало бы эпохе доисторической. С кровопусканиями и прочим. Нельзя, конечно, требовать от человека, чтобы он был специалистом во всех областях. Но скромность суждений, по меньшей мере в чужой области, желательна. Второй профессор играл на рояле свои этюды, с усмешкой говоря: «Тут семьдесят пять процентов Рахманинова, остальное мое». Да это еще полбеды. Иные из собравшихся, чудилось мне, и в своей области не специалисты. А просто решились на это без особенных данных.
17 апреляЧто‑то в их уверенности наводило на меня страх. Врачи земского типа, среди которых я вырос и в среду которых попал в Донбассе в 23–24 годах, казались куда более доброкачественными. А впрочем, опять я отошел в сторону. Сима Рысс крупный, с огромными лапищами, маленькими глазами, чуть заикающийся, приходит всегда, через силу выбрав время. И всегда он в смятении. Вера Ивановна внешне спокойна. Не суетится. Но иногда вдруг задумывается о чем‑то своем так глубоко, что даже закрывает глаза. Сильно охватывает ее боль на несколько мгновений. Или какое‑то мучительное представление. И эта внешне благополучная семья, с такой большой квартирой и с такой солидной репутацией, производит впечатление страдающей.
Рождественский В. А. Поэт. Сильно шепелявит. Большая семья: три дочки, жена. Человек высокой культуры. А цвет лица серый. Владеет отлично языками. За всю жизнь не написал ни одного живого слова. Вид отчужденный. Высота культуры приводит его в вечно уравновешенное состояние. Щеки словно бы отсыревшие и чуть обвисшие. Репутация нехорошая. Рассказывают… Впрочем, в эту темную область лучше не вносить света. Может быть, это говорят просто из неприязни, редко кто окружен таким дружным и стойким насмешливым, презрительным недружелюбием. А между тем, он так старается. В последнее время пишет оперные либретто и на всех совещаниях по этому поводу — шепелявый с головы до ног — поучает. И, о ужасы войны, имеет возлюбленных.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});