Лев Копелев - Хранить вечно
Он объявил голодовку. Кормили насильно через нос. Но больше не допрашивали. К августу 46-го года он был уже два года под следствием, из них — полтора без допросов. Держался он спокойно и вовсе не подавленно. Говорил тихим, но уверенным, властным баском; двигался молодцевато, хотя хромал. В каждом движении ощущалась та упругая, мужественно-изящная сила, которая отличает настоящих спортсменов и настоящих строевиков.
— Силы беречь надо, от баланды калорий немного… Передач не разрешают. Раньше получал от тещи. Но после того как стукнул мерзавца — уже ни единой… Каждый месяц пишу заявления. Тут раз в месяц выдают листок бумаги под заявление или жалобу, но чтоб в тот же день сдать обратно, хоть чистым, хоть запачканным. Я пишу все одно и то же: прошу закончить следствие, прошу разрешить передачи. Получаю ответ раз в три месяца. Дело за военным прокурором МВО — и все. Значит, надо беречь силы, даже трепаться много не следует. Тоже расход калорий и нервной энергии.
Большую часть дня он лежал. Днем полагалось подкатывать матрацы к стенке и разрешалось только сидеть на щитах и на скамьях, но Алексей был старожилом, к тому же больным — свищ в ноге. Надзиратели ему даже замечаний не делали. Когда я стал получать передачи, то, разумеется, делился в первую очередь с ним. Сблизили нас некоторые общие воспоминания и даже общие знакомые. Алексей был воспитанником Харьковской коммуны им. Дзержинского времен Макаренко, учился вместе с ребятами, которых я потом знал в Харьковском университете.
Он оставался в Бутырках еще и весной 1947-го года, (я встречал его недавних сокамерников). В начале 60-х годов я прочитал в «Известиях» очерк о герое-летчике, в котором узнал Алексея. В ту пору еще писали о репрессированных героях. Судя по очерку, он жил на пенсии и «активно участвовал в общественной жизни, в работе ДОСААФ».
В камере было еще два Алексея.
Алексей Михайлович Ж., дюжий молодцеватый казак, в рыжеватой раздвоенной бороде ни сединки, только лоб начала поднимать светлая плешь, до войны был бухгалтером банка в Ростове и членом партии. Осенью 1941-го года, когда немцы в первый раз заняли Ростов, он оставался в городе по заданию НКВД, но как-то так получилось, что потерял все связи, был арестован и, чтоб избежать петли и не помирать с голоду, «пошел в казаки» и оказался в штабе Краснова. О Краснове говорил с симпатией.
— Добрый старик был, мечтательный, верующий, конечно, идеология у него — уж тут ничего не скажешь — отсталая, казачья, старого образца: за веру, царя, отечество… Но так с людьми справедливый был и, можно сказать, лично — вполне искренний, великодушный человек. Не то что Шкуро, тот был хам, пьяница, вообще дурак и перед немцами холуй. А Петр Николаевич — это Краснов, значит — критиковал немцев, спорил с ними, даже в глаза с этим Панквицем, который командовал первой дивизией. Петр Николаевич хотел свою особую казачью политику вести. Я от него ездил к Власову и к гетману Скоропадскому, связь устанавливал. Договориться хотели. Ни до чего определенного не договорились. Скоропадский уже тогда совсем одряхлел, но за свои принципы держался, хотел, чтоб только его признавали законным гетманом всей Украины и чтоб никаких там Бандер и тому подобное… А у Бандеры куда больше авторитета было, а силы и подавно. Мы так считали, у него не меньше сотни тысяч активных штыков; хотя и по лесам, по селам, но организованные. А у гетмана только несколько десятков стариков. Зато, правда, средства большие — миллионы в разных банках… Но с Бандерой мы не могли связываться. Он ведь против немцев пошел. А Власов хотел обе наши казачьи дивизии просто включить в свою армию, чтоб единое командование. Краснов, тот, может быть, и согласился бы, только чтоб, конечно, признали казачью автономию. Но Шкуро ни в какую, он кричал, что Власов — большевик, что он его советское генеральство не желает признавать, не хочет ему подчиняться. Ну и еще всякое такое. Шкуро боялся, что Власов над финансами контроль возьмет. И тогда он, Шкуро, совсем ни при чем окажется. Немцы тоже этого не хотели. Им ни к чему было, чтоб все русские части, и казачьи и украинские, объединялись, это уже не по их политике выходило.
От Алексея Михайловича я впервые услышал о том, как Краснов, Шкуро и все «немецкие казаки» были возвращены на Родину.
В последние месяцы войны большая часть казаков находилась в Югославии; военных действий они почти не вели, главным образом выменивали оружие на харчи и сливовицу — торговали с четниками и с усташами и с титовскими партизанами. Когда исход войны стал очевиден, казаки отошли в Северную Италию. Там они добровольно сдались англичанам. После чего их, не разоружая, разместили в небольшом городке в Западной Австрии.
Шла обычная казарменная жизнь: выставлялись караулы, чистили лошадей и оружие. Только не вели военных занятий. Краснов и Шкуро просили английских офицеров передать своему правительству, что казачьи части готовы служить в британской армии, охотно будут воевать против японцев, могут нести гарнизонную службу и выполнять строительные работы в Индии или в Африке… Так продолжалось два месяца. Потом им сказали, что британское командование приглашает всех офицеров на совещание в соседний городок. Краснову, Шкуро и Панквицу подали легковые машины, для прочих офицеров — несколько автобусов. Когда выехали на шоссе, в колонну — как бы случайно — включились несколько грузовиков и бронетранспортеров с английскими солдатами, мотоциклисты-пулеметчики, два броневика. Так они и подкатили прямо к лагерю. Англичане сворачивали у ворот, солдаты залегли с пулеметами у проволоки, а машины с казачьими офицерами вкатились на лагерный плац.
Английский капитан через переводчика объявил:
— По соглашению с союзным советским правительством британское командование решило интернировать казаков, служивших немцам. Для генералов предназначен вон тот домик, для всех остальных — вот эти бараки. Прошу немедленно сдать оружие…
Тут начался крик, мат, но Краснов сказал: «Господа, прошу подчиняться, на все воля божья, мы обмануты, но будем вести себя достойно…» Трое сразу же застрелились. А остальные стали сдавать пистолеты, шашки, кинжалы. Английские солдаты уносили оружие кучами в плащ-палатках. Всех пересчитали, записали. Вечером дали ужин — хорошее мясо, сладкий пудинг, даже виски. Потом кино показывали. Мы стали соображать. Говорили, поживем так, потом, наверное, поодиночке будем вербоваться в колонии, в иностранный легион или на работу. Возвращаться на родину, прямо скажу, никто не располагал. Большинство у нас были пленные; стариков мало — Краснов, Шкуро — раз-два и обчелся; старые эмигранты не хотели немцам служить. У них этот их старый патриотизм был все-таки еще силен. В наши части, да и к Власову шли сплошь подсоветские, так нас называли. Мы-то хорошо знали, что нас дома ждет. Ежовщину никто не забыл; а тут ведь и вправду вина перед государством, особенно у казаков. Нас еще с гражданской войны считали за контру. И в коллективизацию, и в 37-м году сколько шкур драли. Правда, лампасы разрешили и ансамбль песни-пляски. Лампасы были, ансамбль был, но жизни все-таки не было. А Краснов немцев всегда уважал. Не Гитлера, нет, а вообще Германию. Гитлер ему совсем не нравился, но только он верил, что его после войны или еще до конца войны скинут генералы и офицеры старой школы. Когда у них там заговор был летом 1944 года — он очень надеялся и жалел, что не вышло. Этот граф Штауфенберг, который тогда бомбу под Гитлера сунул, он ведь и с Власовым, и с Красновым водил знакомство, очень помогал в организации наших войск. Он был из тех немцев, которые надеялись, что после войны все по-другому будет и в Германии, и в России и тогда исполнится мечта Бисмарка — будет союз русских и германцев. И Краснов так же мечтал. Скажу по совести, это неправильно, когда говорят, что он хотел воевать против России и казаков немцам продал. Про Шкуро так можно сказать, тот действительно был вовсе без стыда и чести, а Павел Николаевич — он по-другому надеялся… И когда англичане нас в лагерь свезли, он приказал не сопротивляться, оружие сдать…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});