Евгений Биневич - Евгений Шварц. Хроника жизни
Николай В. Комиссаров был известным артистом, народным артистом РСФСР. В 1925—27 гг. он играл в ленинградском Театре комедии, потом два десятка лет — в периферийных, а после войны вступил в труппу Малого театра, много снимался в кино: в «Таинственном острове» (капитан Немо), в «Лермонтове» (Бенкердорф), в «Сталинградской битве» (Кейтель), в «Секретной миссии» (сенатор), в «Пржевальском» (Семенов-Тянь-Шанский), в «Убийстве на улице Данте» (Ипполит, отец Катрин Лантье) и других.
— В Ярославле нам выписали такое количество продуктов, какого не получал я потом во всю войну. Огромный круг швейцарского сыра, вареных кур, колбасы. Затем начальник Ярославской дороги позвонил в Москву. И вот для нас в Москве заперли в скором поезде купе, чтобы в Ярославле отпереть. Иначе попасть было невозможно в скорый поезд… И вот мы стоим на перроне, и подходит скорый поезд, и проводник мягкого вагона, проверив билеты, предлагает войти. Чудо! В длинном коридоре тепло, стекла широких окон, откидные сиденья вдоль стенки, занавески. Мы занимаем купе… Поезд двинулся неожиданно, звонков мы не расслышали. Едва миновали мы Всполье, как среди военных заметили мы оживление. Они показывали на небо — и вдруг издали-издали донесся механический звериный знакомый вой. Воздушная тревога! В посветлевшем уже небе увидел я вспышки, словно клочки ваты, — обстреливали самолет противника. И на меня напал смех. Эта тревога после наших блокадных показалась мне такой неуместной, провинциальной. И в самом деле кончилась она ничем…
Киров
Их поезд опаздывал. Пропускали встречные воинские поезда, мчащиеся на Запад, пропускали эшелоны, везущие технику на Восток. Однако эта неторопливость радовала Евгения Львовича. Он отлеживался на полке, выходил из вагона, когда поезд стоял на разъездах.
Но утром 22 декабря Шварцы все-таки доползли до Кирова. Евгений Львович за какие-то баснословные деньги, дешевле никто не брался, нанял розвальни, погрузили в них свой нехитрый багаж и Екатерину Ивановну и двинулись в центр.
Шли долго, тяжело. Сплошь большие деревянные купеческие дома, ныне превратившиеся в коммунальные квартиры, со списками жильцов, укрепленными на столбах ворот. «Выше, выше — и вот площадь, где некогда стоял собор Витберга, о котором рассказывал Герцен, — вспоминая, записал в очередную «амбарную книгу» Шварц. — Сегодня вместо собора раскинулся тут театр. Москве впору, белый, с колоннами, высокий…».
(В пятидесятые годы мне довелось служить в Кирове. Сохранилась фотография, на которой я в солдатской форме на фоне этого театра. Мало того, я в нем выступал. В 1957 году перед Всемирным фестивалем молодежи в Москве, проходили свои малые фестивали, вероятно, во многих городах Советского Союза. Со сцены этого театра я читал «Стихи о советском паспорте» и басню о пьяном зайце и трезвеннике льве, кажется Михалкова (или тогда её ещё не было, а были какие-то другие басни, — не помню). Я хотел показать всё разнообразие своих «артистических способностей». И хотя я стал лауреатом того фестиваля и получил диплом, в Москву меня все равно не послали. Кстати, театр аборигенами посещался плохо, а вот когда выступала в нем солдатская самодеятельность, зал бывал забит полностью. Если бы тогда я хоть что-нибудь знал о Шварце, о том, что он будет главным героем моих литературных изысканий и что он жил здесь полтора года… — Но это так, к слову.)
— Пройдя по улице Карла Маркса несколько домов вниз, мы остановились. Вот наш номер. Мы въехали в узкий двор, в конце которого стоял длинный-длинный амбароподобный двухэтажный дом, однако с двумя просторными террасами. Я взбежал на лестницу и замер — услышал Наташин голос. Она разговаривала о чем-то с бабушкой по хозяйственным делам. Я окликнул её. Она ахнула. Воззрилась на меня с той радостью и остротой внимания, которая возможна в 12 лет, и унеслась за мамой. А мы с бабушкой, которая охала и причитала, поднялись наверх…
Гаянэ Николаевна рассказывала об этой встрече несколько иначе. Евгений Львович за то время, что не виделся с дочерью, так изменился, что она прибежала к матери и сказала: «Мама, там какой-то дяденька говорит, что он мой папа».
Чуть ли не на следующий день Шварц пришел в театр, где теперь работал ленинградский Большой Драматический театр, и встретил Леонида А. Малюгина, тогдашнего завлита театра. Глядя на Евгения Львовича, Малюгин сказал: «Теперь я понимаю, что такое блокада!».
Покормив Шварца в столовой, пошли к Льву С. Руднику, худруку и директору БДТ. «Молодой, высокий. С таким выражением лица, что он, пожалуй, не прочь в драку, меня тем не менее принял милостиво». Обещал комнату, если какая-нибудь освободится в театральном общежитии. Выдал постоянный пропуск, в графе которого — должность — значилось «драматург».
В театре им выдали карточки. Отоваривались хлебные тут же — в театре, а продуктовые шли на обеды в столовой ученых, куда их прикрепили.
— Через несколько дней Рудник вызвал меня и сказал, что в теадоме освобождается комната, которую он отдает нам. Второй раз спасало меня могучее межведомственное учреждение — театр. Комната освобождалась из худших, в первом этаже, прямо против входной двери — сильно дуло. Низ окна оброс таким толстым слоем льда, что отколоть его, не повредив стекло, возможности не было. Да и не следовало. Лед естественным, арктическим путем законопатил все щели, так что в окно не дуло. Получили мы комнату 31 декабря 1941 года. И переехали из суеверия сразу, чтобы под Новый год ночевать уже у себя. Мебели не было. Ни стульев, ни постели. Один платяной шкаф, да ещё большой стол стоял у обледенелого окна. Новый год встречали с Наташей у Гани и Альтуса… Холодова обижалась и кричала, и я рад был, когда оказались мы у себя. Мы спали на нашем длинном парусиновом чемодане, и я был почти счастлив. Комната есть. В Детгизе, эвакуированном в Киров же, меня встретили приветливо и дали работу — написать примечания и предисловие к книге «Без языка» Короленко. Пришла телеграмма из Алма-Аты, подписанная Козинцевым, Траубергом и ещё кем-то, приглашающая срочно перебираться к ним. Следовательно, уехав из Ленинграда, я не остался в одиночестве и нужен кому-то.
С утра первого января сорок второго года уселся я за работу. Писать пьесу «Одна ночь». Я помнил все. Это был Ленинград начала декабря сорок первого года. Мне хотелось, чтобы получилось вроде памятника тем, о которых не вспомнят. И я сделал их не такими, как они были, перевел в более высокий смысловой ряд. От этого все стало проще и понятней. Вся непередаваемая бессмыслица и оскорбительная будничность ленинградской блокады исчезли, но я не мог написать иначе и до сих пор считаю «Одну ночь» своей лучшей пьесой: что хотел сказать, то и сказал.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});