Распеленать память - Ирина Николаевна Зорина
Юрий Давыдов побывал в том бараке, где сидел в 1950–1954 гг. Вятлаг. 1992
Юрий Владимирович Давыдов в 1942–1949 годах проходил службу на флоте, воевал на Балтийском и Североморском фронтах. Принимал участие в боевых действиях Северного флота. И вдруг в 1949 году, в день, когда в журнале «Огонек» появилась положительная рецензия на его первую книгу «В морях и странствиях», писателя-дебютанта арестовали. Пять лет он провел в лагерях. Но если его спрашивали об этом, он отшучивался: «Терновый венец борца с режимом не украшает моей головы». А когда журналисты допытывались, почему никогда не рассказывает о своей лагерной жизни, отшучивался: «Я подписку о неразглашении на Лубянке давал».
Вообще о лагере у него находились только смешные истории. Поразительно: рассказывал не злобно, не угрюмо, а весело. Как мало кто понимал смешное ничтожество злодейства, которое, пыжась самоутвердиться, демонизирует себя.
Мы к этой его манере обратить всё в шутку привыкли. И только после его ухода, когда я прочитала опубликованные его вдовой Славой Тарощиной некоторые выписки из его записных книжек, начала понимать, как глубоко сидели в нем те травмы – арест и лагерь. «Почему я всегда и везде кладу на ночь в головах брюки, рубашку? – говорил он. – А потому, чтобы ОНИ, явившись за полночь с ордером на арест, не застали бы меня врасплох».
Давыдов писал много и, казалось, легко. Мало кто знает, сколько перелопачивал он архивных материалов, чтобы достичь этой «легкости, в которой тяжесть преодолена» (как сказал Коржавин, правда, не о нем, а о Пушкине). Многим его коллегам историкам и литераторам – как признал недавно Дмитрий Быков – «посчастливилось консультироваться у него – бесценными познаниями, выписками и рекомендациями делился он охотно и щедро».
В последние годы жизни Юра тяжело болел. Раковая операция в Центре на Каширке в 1995 году. Оперировал его Михаил Иванович Давыдов, руководитель НМИЦ имени Блохина. Спас его академик-однофамилец и подарил ему еще семь лет жизни. Короткая запись в нашем дневнике (Юра диктовал): «Привез Юру из больницы. Слава Богу, все позади, страхи, операция. Еще раз заново родился. Как после войны и лагерей. Война. Лагерь. Рак. Как у А. И. С. (Солженицына. – И. З.). Теперь его работа будет спасать. „Думал, не допишу…“. Допишет».
А писал Юрий Владимирович в это время роман «Бестселлер». И этот роман спас его, как когда-то «Реквием» спас Ахматову «из месива кровавого». Вставал в пять утра и… к письменному столу. И писал всегда – удивительно! – чернилами, ручкой с пером-вставочкой. Пока работал до обеда, никто не мог к нему заявиться. При всей своей деликатности приносить кому-либо свое время в жертву не позволял.
Карякину разрешалось приходить только после восьми вечера. Это уже был роздых после работы и скромный ужин. Иногда разрешал Карякину брать рукопись на ночь. Мне не доставалось, я только как вспомогательный сотрудник записывала в наш дневник карякинские мысли: «Впечатление оглушительное. Да, так он еще никогда не писал. Самый молодой его роман и самый мудрый, а еще и самый исповедальный. Да само название – гениально простой вызов „авангардистам“, „постмодернистам“, которые из кожи лезут, чтобы „вселенну удивить“ (Достоевский). Да вызов, но вызов столь же ироничный, сколь и снисходительно-добрый. Им, в сущности, и сказать-то нечего „городу и миру“, – а очень хочется. Какая у них – натужность, и какая здесь, у Давыдова, – свобода. „Как он дышит, так и пишет“… Главное: дышит-то он спокойно. А те – если прислушаться – словно наглотались „стимуляторов“. Там – восторг, самовосторг, самолюбованье, самолюбованьице. С этим далеко не убежишь, задохнешься, выдохнешься. Здесь – истинное вдохновение и боль неподдельная. И юмор – естественный. И эрудиция – не из справочников, не из Интернета… А переплет времен в „Бестселлере“? Представляю, как ополчатся против меня идолопоклонники Марселя Пруста („В поисках утраченного времени“). Ополчайтесь. Вспомните только, что один француз сказал: „гением стать мне помешал слишком изысканный вкус“… Прямота, искренность, открытость и застенчивое лукавство – вот и вся эстетика Ю. Д.»[78].
А Юрий Владимирович писал, писал и сам над собой подшучивал: «Знаю, как только допишу, снова стану просить отпустить еще чуточку времени, чтобы кое-что сделать. Даже план будущих работ готов представить – как Соросу, чтобы выпросить грант». И все-таки не успел, хотя работал до последнего дня… Не успел написать свой последний роман «Такой предел вам положен»[79].
Почему время так безжалостно? Как часто замечала у обоих Юр сожаление, конечно, ироничное, что «не только нельзя объять необъятное», но нельзя понять даже познанное человечеством. Давыдов сожалел о недостатке интеллектуальных средств, возможностей, о недостатке известного в сравнении с океаном непознанного. А уж кто-кто, а Юрий Владимирович был человеком обширной и тонкой образованности. А идея о «непознаваемости уже познанного» – вообще любимая у Карякина.
Много позже, когда стала читать подряд историческую прозу Давыдова, пришло осознание, что у него, как и у всякого большого художника, нет отдельно существующих романов и повестей, а есть одно Сочинение жизни, один создаваемый им за жизнь Храм, в котором все настраивается, все книги как бы перетекают одна в другую: «Глухая пора листопада» – в «Две связки писем», в «Дело Усольцева» и, наконец, в «Бестселлер».
И еще поняла, к сожалению, уже слишком поздно, как поразительно умен, провидчески умен был наш переделкинский сосед. В его понимании исторического процесса и самой России не было места иллюзиям, чем нередко грешил Карякин.
А как он точно уже в середине девяностых годов, когда мы еще ничего толком не понимали, нарисовал наше будущее, куда нас заведет новая власть или куда мы ей позволим себя завести: «Существующая скрытая баркашовщина (в судах, силовых структурах, верхнем эшелоне власти) выступит открыто. Свобода слова сохранится, ибо каждый будет волен кричать „зиг хайль“ и „сионизм не пройдет!“. ГУЛАГ возродится. Возможно столкновение с фундаментальным исламизмом».
Юрий Владимирович Давыдов ушел 17 января 2002 года и был похоронен на Переделкинском кладбище. Первым из трех друзей, которые потом улеглись рядом.
Юрий Щекочихин. Честный и бесстрашный вопреки системе
Щекочихина могли убить еще летом 1988 года, когда он