Максим Чертанов - Хемингуэй
С Фицджеральдом согласился только критик Альфред Казин, назвавший «Колокол» «одной из худших вещей Хемингуэя». Остальных книга привела в восторг. Джон Чемберлен назвал роман «крепким, как бренди»; Дональд Адамс — «самым совершенным, самым правдивым»; Роберт Шервуд — «доказывающим, что этот прекрасный писатель, в отличие от других американских авторов, способен к развитию»; Клифтон Фадимен — «свидетельством зрелости». Маргарет Маршалл писала, что неприятное ощущение, оставшееся после «Пятой колонны», исчезло: Хемингуэй утвердил себя на новом уровне, и хотя в романе «нет глубокого социального анализа испанской войны», но есть «живая история людей». Синклер Льюис, один из инициаторов выдвижения «Колокола» на Пулитцеровскую премию, заявил: «Роман является шедевром, потому что в нем кристаллизована идея мировой революции». Но что же сказал Эдмунд Уилсон, человек, «раскрутивший» Хемингуэя, человек, которому тот писал: «Вы были первым критиком, который сколько-нибудь заинтересовался моей работой, и я всегда был очень благодарен и с нетерпением ждал каждого Вашего отзыва о том, что я пишу»?
Осенью 1938-го, после выхода сборника «„Пятая колонна“ и первые 49 рассказов», Уилсон разнес пьесу в пух и прах, назвав автора «оголтелым сталинистом», но сказал, что ее недостатки искуплены достоинствами рассказов и сборник «нужно иметь в каждом доме». В том же месяце Уилсон прошелся по фронтовым корреспонденциям Хемингуэя, которые перепечатал британский левый журнал «Факт», опять говорил о сталинизме и о том, что Хемингуэй «слишком настойчиво демонстрирует собственную храбрость». Хемингуэй ответил, что корреспонденций своих не стыдится: «Если вас посылают писать о том, как стреляют, и вам платят за это, вы не можете в текстах обойтись без выстрелов», пенял Уилсону на то, что тот не воевал (хотя и сам не воевал): когда дети спросят, что делал Уилсон, им ответят: «Отсиживался в Нью-Йорке и каждого, кто воевал, называл сталинистом».
В июле 1939-го, еще до публикации «Колокола», в журнале «Атлантик мансли» появилось эссе Уилсона «Хемингуэй: мера морали». Критик анализировал хемингуэевское творчество: сперва — истории Ника Адамса в Мичигане, где «под идиллической обстановкой скрывается жестокость и зверство». Идет ли речь об убийстве животных или рожающей индианке, смерть для Ника всегда связана с наслаждением. Потом — тексты о бое быков, где эта связь доходит до садизма. «Фиеста» — «великолепное воплощение духа романтического разочарования». «Прощай, оружие!» — красивая трагедия, но у ее героев «нет индивидуальности». «Смерть после полудня» — начало разрушения писателя, она «плаксива, как у невротика или пьяного», Хемингуэй, когда начинает писать о себе, теряет вкус и мастерство. Потом он начинает печататься в «Эсквайре» и превращается в «дурацкое подобие Кларка Гейбла», позируя для обложек. (Здесь Уилсон намекал на «психологические проблемы», которые вынуждают писателя надевать маску спортсмена.) «Зеленые холмы» — падение продолжается: в книге нет природы, единственное, что читатель может узнать о ней, — что автору нравится ее уничтожать. «Иметь и не иметь» — «вестерн с деревянноголовым героем». Вдруг подъем: «Килиманджаро» и еще несколько рассказов. Новое падение — «Пятая колонна», «фантазия маленького мальчика», «бессовестное оправдание сталинизма». И вот — «Колокол»…
«Хемингуэй-художник снова с нами; это как если бы к нам вернулся старый друг… Знаменитый охотник, супермен, сталинист из отела „Флорида“ испарились подобно алкогольным парам». Но без упрека не обошлось: книга перегружена однообразными рассуждениями, слаба любовная линия. Уилсон писал о женщинах Хемингуэя: те, что хотят быть личностями, — «суки», а нравятся ему только «индейские девочки из детства Ника, которые находятся на социальном дне, являясь покорными игрушками белого мужчины». Мария относится к этому ряду: она — «амебоподобное существо», — а эротические сцены «Колокола» — «подростковые сексуальные фантазии».
Дональд Адамс назвал те же сцены «лучшими в американской литературе», ибо они, «в отличие от беспорядочных совокуплений в „Фиесте“» (в «Фиесте» вообще нет совокуплений. — М. Ч.), целомудренны. «Вот оно, вот оно, и другого ничего нет. Да, вот оно. Оно и только оно, и больше ничего не надо, только это, и где ты, и где я, и мы оба, и не спрашивай, не надо спрашивать, пусть только одно оно; и пусть так теперь и всегда, и всегда оно, всегда оно, отныне всегда только оно; и ничего другого, одно оно, оно; оно выше, оно взлетает, оно плывет, оно уходит, оно расплывается кругами, оно парит, оно дальше, и еще дальше, и все дальше и дальше; и вместе, вместе, вместе, все еще вместе, все еще вместе, и вместе вниз, вместе мягко, вместе тоскливо, вместе нежно, вместе радостно, и дорожить этим вместе, и любить это вместе, и вместе и вместе на земле, и под локтями срезанные, примятые телом сосновые ветки, пахнущие смолой и ночью; и вот уже совсем на земле, и впереди утро этого дня». Хорошо ли это написано — решайте сами. Адекватно и высокохудожественно изобразить половой акт очень трудно, быть может, невозможно — недаром в одном из величайших романов о страсти, «Анне Карениной», он описан как «…….». Тут Хемингуэй за учителем не последовал.
Грибанов: «Мария становится для него олицетворением всего святого в жизни. И это находит выражение в прекрасных по простоте словах, которые он ей говорит: „Я люблю тебя так, как я люблю свободу и человеческое достоинство и право каждого работать и не голодать. Я люблю тебя, как я люблю Мадрид, который мы защищали, и как я люблю всех моих товарищей, которые погибли в этой войне“». Неудивительно, что советскому критику понравилось: словно какой-нибудь третий секретарь райкома диктовал. Но, в конце концов, главное в романе не любовь, а война: сравним ученика с учителем.
«В Петербурге и губерниях, отдаленных от Москвы, дамы и мужчины, в ополченских мундирах, оплакивали Россию и столицу и говорили о самопожертвовании и т. п.; но в армии, которая отступала за Москву, почти не говорили и не думали о Москве, и, глядя на ее пожарище, никто не клялся отомстить французам, а думали о следующей трети жалованья, о следующей стоянке, о Матрешке-маркитантке и тому подобное…» Это «Война и мир». А вот «Колокол»: «Ты узнал иссушающее опьянение боя, страхом очищенное и очищающее, лето и осень ты дрался за всех обездоленных мира, против всех угнетателей, за все, во что ты веришь, и за новый мир, который раскрыли перед тобой». «Ты не настоящий марксист, и ты это знаешь. Ты просто веришь в Свободу, Равенство и Братство. Ты веришь в Жизнь, Свободу и Право на Счастье».
Хемингуэй: «Он принимал участие в войне и, покуда она шла, отдавал ей все свои силы, храня непоколебимую верность долгу»(курсив мой. — М. Ч.). «Я пришел, чтобы исполнить свой долг, — сказал ему Роберт Джордан». «Это было чувство долга, принятого на себя перед всеми угнетенными мира, чувство, о котором так же неловко и трудно говорить, как о религиозном экстазе, и вместе с тем такое же подлинное, как то, которое испытываешь, когда слушаешь Баха…» А вот — «Севастопольские рассказы»: «Мой долг был идти… да, долг. <…> Немного успокоив себя этим понятием долга, которое у штабс-капитана, как и вообще у всех людей недалеких, было особенно развито и сильно, он сел к столу и стал писать прощальное письмо отцу, с которым последнее время был не совсем в хороших отношениях по денежным делам. Через 10 минут, написав письмо, он встал от стола с мокрыми от слез глазами и, мысленно читая все молитвы, которые знал (потому что ему совестно было перед своим человеком громко молиться Богу), стал одеваться. Еще очень хотелось ему поцеловать образок Митрофания, благословение покойницы матушки и в который он имел особенную веру, но так как он стыдился сделать это при Никите, то выпустил образа из сюртука так, чтобы мог их достать, не расстегиваясь, на улице».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});