Любовная лирика Мандельштама. Единство, эволюция, адресаты - Олег Андершанович Лекманов
Димитрий! Марина! В мире
Согласнее нету ваших
Единой волною вскинутых,
Единой волною смытых
Судеб! Имен!
Над темной твоею люлькой,
Димитрий, над люлькой пышной
Твоею, Марина Мнишек,
Стояла одна и та же
Двусмысленная звезда109.
Если помнить об этих двух обстоятельствах, может быть, не таким загадочным покажется стихотворение Мандельштама, тоже написанное в марте 1916 года:
На розвальнях, уложенных соломой,
Едва прикрытые рогожей роковой,
От Воробьевых гор до церковки знакомой
Мы ехали огромною Москвой.
А в Угличе играют дети в бабки
И пахнет хлеб, оставленный в печи.
По улицам меня везут без шапки,
И теплятся в часовне три свечи.
Не три свечи горели, а три встречи —
Одну из них сам Бог благословил,
Четвертой не бывать, а Рим далече —
И никогда он Рима не любил.
Ныряли сани в черные ухабы,
И возвращался с гульбища народ.
Худые мужики и злые бабы
Переминались у ворот.
Сырая даль от птичьих стай чернела,
И связанные руки затекли;
Царевича везут, немеет страшно тело —
И рыжую солому подожгли110.
Чтобы попытаться лучше понять стихотворение, попробуем дорисовать для себя реальную картинку, стоящую за его начальной строфой. «Мы», упоминаемые в четвертой строке, – это автор стихотворения и его возлюбленная по имени Марина. Эти «мы» долго добираются на санях («розвальнях») «огромною Москвой» – «от Воробьевых гор» и Новодевичьего монастыря до «церковки знакомой» (по-видимому, Иверской часовни, которая фигурирует в тогдашнем стихотворении Цветаевой, обращенном к Мандельштаму: «Часовню звездную – приют от зол / Где вытертый от поцелуев – пол»)111. Мимо лирического субъекта и его возлюбленной проплывают храмы допетровской постройки, а еще герой время от времени, возможно, задремывает. Сравните, во всяком случае, с описанием долгой поездки в стихотворении Мандельштама 1911 года:
Как кони медленно ступают,
Как мало в фонарях огня,
Чужие люди, верно, знают,
Куда везут они меня.
А я вверяюсь их заботе,
Мне холодно, я спать хочу,
Подбросило на повороте,
Навстречу звездному лучу.
Горячей головы качанье
И нежный лед руки чужой,
И темных елей очертанья,
Еще невиданные мной112.
Допетровская московская архитектура и спутница по имени Марина рядом провоцируют полусонное (?) сознание героя совместить московскую современность с давно прошедшими эпохами, причем древнерусские реалии далее в сознании героя и, соответственно, в стихотворении причудливо тасуются и видоизменяются. Лучше и компактнее всех исследователей цепочку прихотливых мандельштамовских ассоциаций восстановил М. Л. Гаспаров:
…по Москве везут то ли убитого царевича для погребения, то ли связанного Самозванца на казнь; над покойником горят три свечи, а над Русью занимается пожар Смуты, рыжий, как волосы Самозванца. Три свечи – реминисценция из Цветаевой 1911 года: «…Где-то пленнику приснились палачи, Там, в ночи, кого-то душат, где-то там Зажигаются кому-то три свечи». Три свечи ассоциируются с тремя встречами: Коктебель, Петербург, Москва, четвертой не бывать. Эти последние слова сразу напоминают старую идеологическую формулу: «Москва – третий Рим, а четвертому не бывать», и отсюда мысль переносится на тягу и вражду к Риму, общую для Самозванца, Чаадаева и самого Мандельштама. Эта быстрая скачка мыслей – от свеч до Рима – вся вмещается в центральную строфу стихотворения: «Не три свечи горели, а три встречи – Одну из них сам Бог благословил, Четвертой не бывать, а Рим далече – И никогда он Рима не любил». Для читателя, который ничего не знает о Цветаевой и о поездках с нею по Москве, эта строфа загадочнее всего. Без нее перед нами – синтетическая картина Москвы Смутного времени <…> Но три встречи – это могут быть и встречи трех Лжедимитриев с Москвой (и только одного «Бог благословил» поцарствовать), и встречи человечества с Богом (Рим, Византия, Москва, или: иудейство, католичество, православие, или: православие, католичество, протестантство), и, вероятно, многое другое. Мандельштам сознательно не дает читателю ключа в руки: чем шире расходятся смыслы из образного пучка стихотворения, тем это лучше для него113.
В образцовом разборе Гаспарова тем не менее ничего не говорится о четвертой строфе стихотворения. Но на эту строфу нужно обратить особое внимание, если мы предполагаем, что смешивание реалий разных эпох в сознании лирического субъекта, возможно, обусловлено его полусонным состоянием. «Сани» ныряют «в черные ухабы», следовательно, задремавший было герой, вероятно, просыпается от толчка и видит вокруг себя современную действительность, мало отличающуюся от древней московской обыденности. «И возвращался с гульбища народ. / Худые мужики и злые бабы / Переминались у ворот» – это описание может относиться и к началу XVII столетия, и к началу ХХ.
Очень важно взглянуть под интересующим нас в этой книге углом на финальную строку стихотворения – «И рыжую солому подожгли». Здесь сделан характерный для Мандельштама легкий семантический сдвиг – привычный эпитет «желтую» (солому) заменен на «рыжую». Гаспаров и другие исследователи отмечают, что в строке помимо соломы содержится намек на рыжие волосы Лжедмитрия I. А что значит этот намек? Очевидно, что в нем подразумевается не только сожжение тела самозванца после его погребения и выкапывания, не только пожар Смуты, но и пожар любви Лжедмитрия I к Марине Мнишек. Будет уместно вспомнить знаменитую сцену у фонтана из пушкинского «Бориса Годунова», согласно которой именно Марина Мнишек подтолкнула самозванца принять окончательное решение и идти походом на Москву. Это решение в итоге и привело Лжедмитрия I к страшной смерти.
Находясь в счастливой фазе отношений с Цветаевой, Мандельштам тем не менее описал любовь как огонь, охватывающий всего человека и приводящий его к гибели. Пояснительным комментарием к последней строке стихотворения «На розвальнях, уложенных соломой…» и ко всему стихотворению может послужить определение любви, данное поэтом в разговоре с Ириной Одоевцевой в 1920 году: «Любовь – это дыба, на которой хрустят кости; омут, в котором тонешь; костер, на котором горишь»114.
Процитируем также ту строфу из стихотворения Мандельштама «Веницейской жизни, мрачной и бесплодной…» (1920), в которой возлюбленная выступает в роли палача лирического субъекта: