Оппенгеймер. Триумф и трагедия Американского Прометея - Кай Берд
Иногда умствования Роберта выходили за грань обычного позерства. По воспоминаниям Ваймана, в один жаркий весенний день Оппенгеймер вошел в комнату и объявил: «Какая несносная духота. Я провел всю вторую половину дня, лежа в кровати и читая “Газодинамическую теорию” Джинса. Что еще можно делать в такую погоду?» (Сорок лет спустя Оппенгеймер все еще держал у себя потрепанный, покрывшийся коркой соли экземпляр книги Джеймса Хопвуда Джинса «Электричество и магнетизм».)
Во время весеннего семестра первого курса у Роберта сложились дружеские отношения с Фредериком Бернхеймом, студентом-медиком, окончившим Школу этической культуры на год позже Роберта. Их объединял интерес к науке, и ввиду того, что Фергюссон получил стипендию Родса и собирался уехать в Англию, Роберт назначил Бернхейма своим новым лучшим другом. В отличие от большинства юношей студенческого возраста, имевших множество знакомых, но мало настоящих друзей, Роберт водил дружбу с немногими, однако дружба эта была глубока.
В сентябре 1923 года, в начале второго курса, они с Бернхеймом решили поселиться в соседних комнатах старого дома под номером 60 на Маунт-Оберн-стрит неподалеку от редакции газеты «Гарвард кримсон». Роберт украсил свою комнату привезенными из дома восточным ковром, картинами и гравюрами и заваривал чай исключительно в русском самоваре на древесном угле. Бернхейма выходки друга не столько раздражали, сколько забавляли: «С ним было не очень уютно находиться рядом, потому что он всегда производил впечатление глубоко задумавшегося человека. Когда мы стали соседями, он целыми вечерами сидел, запершись в своей комнате, пытаясь что-то там делать с постоянной Планка или еще что-нибудь в этом духе. Я подозревал, что, пока я силюсь окончить Гарвард, в нем проклюнется великий физик».
Бернхейм считал Роберта ипохондриком. «Каждый вечер он ложился спать с электрической грелкой, и однажды она начала дымиться». Роберт проснулся и бегом отнес горящую грелку в туалетную комнату. После чего снова лег спать, не подозревая, что грелка еще не потухла. Бернхейму пришлось тушить ее, чтобы не сгорел весь дом. По словам Бернхейма, жизнь с Робертом всегда была «немного напряженной, потому что приходилось так или иначе подстраиваться под его правила и настроения — он любил настаивать на своем». Несмотря на трудности, Бернхейм прожил с Робертом два года до окончания Гарварда и считал, что обязан выбором своей карьеры медика-исследователя совету друга.
С некоторой регулярностью в их квартиру на Маунт-Оберн-стрит заглядывал только один студент — Уильям Клаузер Бойд. Уильям однажды встретил Роберта на уроке химии и немедленно проникся к нему симпатией. Оба юноши пробовали писать стихи, иногда на французском, и рассказы в подражание Чехову. Роберт всегда называл друга Кловзером, нарочно коверкая произношение. Кловзер нередко присоединялся к Роберту и Фреду Бернхейму во время воскресных вылазок в Кейп-Энн в часе езды на северо-восток от Бостона. Роберт не умел водить, поэтому парни садились в «виллис-оверленд» Бойда и ночевали в гостинице в Фолли-Коув на окраине Глостера, славящейся своей кухней. Бойд окончил Гарвард за три года и подобно Роберту много работал, чтобы этого добиться. В то же время, проводя долгие часы в своей комнате за учебой, Роберт, по воспоминаниям Бойда, «был очень осторожен, чтобы его не застали за напряженной учебой». Бойд считал, что друг на голову выше его по уму. «Он очень быстро соображал. Когда кто-нибудь предлагал решить какую-нибудь задачу, Роберт давал два-три неверных ответа, за которыми следовал правильный, еще до того как я успевал придумать хоть какое-то решение».
Среди общих интересов Бойда и Оппенгеймера не было только музыки. «Я обожал музыку, — вспоминал Бойд, — и раз в год он посещал — обычно со мной и Бернхеймом — оперу, но уходил после первого акта. На большее его не хватало». Герберт Смит тоже заметил эту особенность и как-то раз сказал Роберту: «Ты единственный знакомый мне физик, не являющийся меломаном».
Поначалу Роберт колебался в выборе пути. Он записался на ряд не связанных друг с другом курсов — философию, французскую литературу, английский язык, введение в математический анализ, историю и три курса химии (качественный анализ, анализ газа и органическую химию). И подумывал, не записаться ли еще и на архитектуру, однако, полюбив в школе древнегреческий, размышлял также о том, не стать ли учителем классических языков или даже поэтом или художником. «Представление о том, что я двигался прямой дорогой, — вспоминал он, — ошибочно». Через три месяца Роберт сделал профилирующим предметом свое давнее увлечение — химию. Намереваясь окончить университет за три года, он набрал максимально разрешенное количество курсов — шесть. Однако каждый семестр умудрялся пробовать два-три новых курса. Почти не выходя из дома, юноша сидел над учебниками долгими часами, но при этом пытался это скрывать, почему-то считая важным создавать видимость, что ему все дается легко. Роберт прочитал все три тысячи страниц «Истории упадка и разрушения Римской империи» Гиббона. Он также читал много французской литературы и начал писать стихи, некоторые из которых увидели свет в студенческом журнале «Хаунд энд хорн». «В моменты вдохновения, — писал он Герберту Смиту, — я строчу вирши. По вашему меткому замечанию, они не предназначены и непригодны для того, чтобы их кто-то читал. Навязывать другим собственную умственную мастурбацию — преступление. Подержу-ка я их до времени в ящике стола и пришлю вам, если у вас появится желание на них взглянуть». В том году вышла «Бесплодная земля» Т. С. Элиота. Прочитав поэму, Роберт немедленно проникся скупым экзистенциализмом поэта. Его собственные стихи вращались вокруг тем печали и одиночества. В начале учебы в Гарварде он написал следующие строки:
Заря наполнит страстью наше вещество,
Но свет ленивый обнажит и нас, и неизбежную тоску:
Когда шафрановые небеса
Поблекнут и утратят цвет,
А солнца диск
Бесплодным станет, и огонь
Наш сон нарушит,
Мы вновь себя находим —
Всяк в своей темнице —
В отчаянье мы жаждем
Разговора
С остальными.
Политическая культура Гарварда в 20-е годы XX века определенно была консервативной. Вскоре после поступления Роберта университет ввел ограничительные квоты на прием студентов-евреев. (К 1922 году