Элина Быстрицкая - Звезды на небе
21 января был траурный вечер, посвященный годовщине смерти В.И. Ленина. В таких случаях полагался строгий, под печальное настроение, концерт. Естественно, участие в нем, по традициям того времени, было большой честью для каждой студентки. Я стояла перед дверью аудитории – должна была прочитать преподавательнице Полине Моисеевне Нятко «Поэму о Ленине» известной украинской поэтессы Натальи Забилы, чтобы услышать ее замечания и рекомендации. Ни она, мой любимый педагог, ни я, ее ученица, не хотели провала, конфуза на сцене – по тем временам это грозило бы большими неприятностями. Я повторяла про себя текст поэмы, настраивалась на минорно-торжественный лад. Помню, у меня на руке было пальто, сшитое из папиных отрезов на брюки, – материал для формы выдавали офицерам каждый год (родители все-таки помогали мне одеваться). В другой руке у меня был портфель. Вот так я и стояла, прикрыв глаза, сосредоточившись на предстоящей декламации.
Очнулась я от жуткой боли. Студент второго курса какой-то свистулькой дунул мне прямо в ухо. Еще в детстве у меня была болезнь ушей, ее кое-как вылечили, но они так и остались очень чувствительными к любым громким звукам. От свиста меня буквально пронзила острая боль. Я абсолютно автоматически перебросила пальто на левую руку и дала этому хулигану жуткую затрещину – от всего сердца, как говорится. Он отлетел, но не успел мне дать сдачи – открылась дверь в аудиторию, вышел другой студент, а я нырнула внутрь – читать. Прочитала без замечаний, вышла минут через тридцать – студенты уже живо обсуждали происшедшее: «Быстрицкая дала пощечину Медведеву». Вот почему помню его фамилию – из-за волны разговоров, которая прокатилась по институту.
Вечером мне мой педагог сказал:
– Подавайте заявление о вашем переводе в Харьков, потому что завтра будет приказ о вашем отчислении.
Сегодня это кажется невероятным, но тогда было именно так. В стране нарастала кампания борьбы с сионизмом, некоторые наши отнюдь не бездарные студентки уже испытали ее удары на себе. Быстрицкая подняла руку на Медведева! Этого было достаточно, чтобы вынести приговор, даже не выслушав меня!
Не задумываясь ни на секунду, я сказала педагогу:
– Если завтра будет приказ об отчислении, послезавтра ищите меня в Днепре.
Я прочитала поэму во славу Владимира Ильича, ушла домой и ночь провела в тяжелых раздумьях. На следующий день заместитель директора института, чудесный человек, сказал мне:
– Мы ничего решать не будем, пусть с вами решает комсомолия. А мы вас отчислять не станем…
Господи, были же и тогда разумные, добрые люди, для которых важна была суть конфликта, а не национальность студентки, отвесившей оплеуху хулигану!
Я уехала на каникулы к папе с мамой. Это были короткие зимние каникулы – после первого семестра. Возвратилась 6 февраля. Все было тихо и спокойно. Наступил март – умер Сталин. Конечно, я, как и все студенты, плакала, горевала. Но не могу сказать, чтобы я уж очень сильно страдала, – я видела на войне, как умирали люди, и давно поняла, что человек смертен. «Сталин умер, но дело его живет!» – звучали заклинания на всех собраниях. В стране шла истерия по поводу «кремлевских врачей-вредителей», «сионистских наймитов». Героиней на час стала доносчица-шизофреничка Тимашук. И в нашем институте нашлись «деятели», которые посчитали своим долгом включиться в эту кампанию: дело Сталина продолжало жить.
В институте пошли разговоры по поводу моих «странных» политических склонностей и привязанностей. Вспоминали, где и что я сказала, как вызывающе легкомысленно вела себя на каком-то страшно важном мероприятии. Вокруг меня создавалась атмосфера недоброжелательности, иные вчерашние друзья обходили меня стороной.
И вот на вторую половину марта назначается комсомольское собрание для обсуждения моего персонального дела. За всю войну я никогда и нигде не услышала ничего такого, что дало бы мне основание подумать, что я в чем-то ущербна. А тут… Я не понимала: на фронте меня любили раненые, ко мне хорошо относился медперсонал, и никому не было дела до того, как звучит моя фамилия. Тот парень, Медведев, кстати, оказался никудышным, никчемным – он сладострастно раздувал пустяковый конфликт, увидев в нем повод привлечь к себе внимание.
Это общеинститутское комсомольское собрание я забыть не могу. Уже и комсомола нет, а я все его помню. Мне инкриминировали странные вещи. Оказывается, на первом курсе я отказалась танцевать с Ваней Марушко, потому что от него «пахнет деревней». «Деревня пахнет хлебом, товарищи!» – восклицал один из ораторов. Не буду перечислять другие «обвинения» – противно. Коллективно «гоняли ведьму», а роль ведьмы досталась мне. Аспирант, которого я до этого и не видела, призывал: «Мы должны быть бдительными, товарищи! Вот и в университете раскрыли сионистскую организацию!» Назывались и другие вузы. Какое отношение это имело ко мне, я не представляла. Как позже выяснилось, никаких сионистских организаций нигде не было и в помине. Но некоторые вузы Киева уже захлестнула волна антисемитской истерии. В немилость попадали даже студенты, русские и украинцы по национальности, за то, что женились на студентках-еврейках. Их, оказывается, «завлекли», «вовлекли» и т. д.
Меня «молотили» до трех часов ночи. Наконец поднялся мой однокурсник Борис Кадаколович – по-моему, белорус. Он сказал:
– Ребята, вы что, с ума посходили? Она же все годы с нами училась, что мы, не знаем ее? О чем вы говорите, что вы ее затюкали?
Но это был голос одиночки. Я впервые видела, как еще вчера нормальные люди теряют здравый смысл, впадают в истерию, «разоблачают» и изничтожают человека. Зачем? Почему?
По всей стране шла охота на «сионистов» и «безродных космополитов», и наиболее ретивые в Киеве не желали остаться в стороне. Я не знаю, не помню, был ли на собрании Медведев, которого я наградила оплеухой. Про него все забыли, как и о первопричине моего «персонального дела».
Собрание закончилось в три часа ночи. Оно постановило исключить меня из комсомола и просить дирекцию исключить из института. Слава богу, на советском «дворе» был не тридцать седьмой год, потому что за таким решением тогда автоматически следовали репрессии – лагеря и смерть. Но я была готова ко всему…
Я вышла на улицу – была густая, мрачная мартовская ночь, город спал, горели лишь редкие уличные фонари, и изредка проносились машины. Шла в одиночестве, совершенно убитая, к себе на Красноармейскую и думала: «Что мне делать?» Решила: если меня исключат из института, я покончу счеты с этой жизнью. И я знала, что сделаю это.
В парадном подъезде моего дома вдруг увидела комсорга нашего курса. Он ждал меня, чтобы объяснить, что иначе он не мог поступить. Я не стала с ним разговаривать. У меня не было сил выслушивать его сбивчивый лепет. И сейчас помню, как жалко он выглядел.
Дома вновь вспоминала, что говорили на этом собрании в большом зале, где собрались комсомольцы всего института. Я не могла понять: как за пощечиной хулигану могло забыться то, что я воевала, защищала Родину? Всеобщая истерия – страшная вещь. Выдержать этот «показательный процесс», судилище и остаться здоровой, грубо говоря, не свихнуться – это было непросто. Я выдержала, потому что буквально на следующий день ко мне пришла неожиданная помощь.
Я встала, как всегда, рано, надо было идти на занятия – меня пока еще не исключили. Была так измолочена, так побита, что потребовалось собрать все свои силы, чтобы пойти в институт. Вошла в аудиторию, ни на кого не глядя. Жуткая ситуация… Никто со мной не разговаривал, я – чужачка, меня уже определили во «враги». Мелькнула даже мысль – а вдруг кто-нибудь из заклятых «активистов» спросит: «А ты что здесь делаешь?» Я была готова ко всему.
В аудиторию вошел художественный руководитель курса Иван Иванович Чабаненко – обычно у нас первые две пары были занятиями по актерскому мастерству. Иван Иванович сказал:
– Ох, я забыл журнал в деканате. Быстрицкая, пожалуйста, пойдите принесите его.
Я пошла за журналом. Возвращаюсь – не хочется входить в аудиторию. Решила, что неспроста меня «выделили». Обычно никогда ни за чем не посылали, по мелким поручениям ходили мальчишки. Мне не хотелось переступать порог аудитории, и я остановилась у неплотно прикрытой двери. И вдруг услышала, как Иван Иванович говорит:
– Если кто-нибудь из вас напомнит ей хоть словом, хоть взглядом о том позоре, который вы учинили ночью, – выгоню! Так и знайте.
Всем было известно, что Иван Иванович не меняет своих решений.
У меня в горле застрял комок. Я поняла, что он не отдаст меня. Вошла в аудиторию, положила журнал на кафедру, прошла в тишине на свое место. Для меня вопрос еще ночью, на рассвете стоял трагически определенно: жить или не жить – чисто гамлетовский вопрос. А теперь я решила, что буду не только жить, но и учиться дальше. Но никогда не прощу того позора, который мне устроили, и после окончания института при первой же возможности уеду из Киева, с Украины. Даже не знаю, кого я собиралась этим наказать.