Вера Андреева - Эхо прошедшего
— Спасибо, Веруха, — говорила она ласково, и ее строгие обыкновенно глаза озарялись таким мягким светом, что я готова была за один этот взгляд сделать все на свете, ничего не пожалеть, все отдать.
Так вот, принесла я маме билеты в кино, на этот «Цирк» — в то время я довольно часто так делала, и мама охотно ходила со мной в кино, что было удивительно, так как прежде мама не считала кинематограф искусством и очень резко говорила о его дурном влиянии на духовный мир, главным образом молодежи. «Развалясь в кресле в затемненном зале, они впитывают чужие любовные страсти иллюзорной богатой жизни, иллюзорные красавицы-красавцы уводят их от настоящего, от деятельности. Кинематограф учит пассивности, бездеятельности, — ты уж сам не живешь, ты стоишь в стороне и только созерцаешь чужую жизнь, раздразниваешь самые низменные инстинкты, а потом выходишь в эту суровую, некрасивую — не сравнить с киношной! — жизнь, где царят серые будни, где надо работать, делать какую-то скучнейшую работу… Ты как наркоман, нанюхавшийся кокаина, только и мечтаешь попасть снова в кино, снова пережить с любимыми героями их любовные драмы в этом иллюзорном экранном мире». Так говорила мама, и я почти с нею соглашалась. «Почти» потому, что разве не таким же наркотиком является и книга, в которой тоже происходит чужая жизнь, тоже живут иллюзорной жизнью красавцы-красавицы — и ты тоже упиваешься и переживаешь вместе с ними их любовные драмы?!
Этот сдвиг в маминых интересах позволил мне доставить ей массу удовольствия, так как я прекрасно разбиралась в фильмах и не было интересного актера, к которому бы я не выработала своего отрицательного или положительного отношения.
Мы идем на советский фильм «Цирк»! Такого еще никогда не бывало, и мы с ажиотажем предвкушаем зрелище. А билеты-то достать было трудно, парижане и конечно же русские эмигранты проявили небывалый интерес.
Много самых разных впечатлений вынесла я от этого фильма — критически отнеслась к Любови Орловой, ее чечетка на дуле пушки меня никак не очаровала, зато ее «американский акцент» был очень хорош. В юного богатыря Столярова я влюбилась с первого взгляда, особенно потому что его открытое, симпатичное лицо было самым настоящим, неподдельно, типично русским… Феерия с лестницами и вертящимися, переливающимися, бесконечными рядами «герлс» совсем не понравилась — таких картин я насмотрелась в американских и прочих фильмах, и — надо сказать честно — там они были сделаны с большим вкусом. Очень понравилась музыка Дунаевского — «Широка страна моя родная», которая и создала доминирующее впечатление от фильма. Мне трудно его выразить сейчас, восстановить в памяти ту ликующую радость, охватившую меня, — я не обманулась, Россия действительно та единственная страна, где мне хочется жить, работать, учиться! А я здесь торчу, в этом прекрасном, но чужом Париже — зачем, почему?
Мама была всегда занята: ее деятельная натура не могла оставаться инертной — главным ее занятием была переписка со всеми странами света на всех возможных языках насчет издания отцовских произведений; в Америке был некий Левингстон (а где же Стенли? — вопрошал Тин), а в Италии — Чезаре Кастелли, и с каждым из этих издателей мама переписывалась. Мама никогда не посвящала нас в свои дела, разве только с Саввкой она разговаривала на эти темы, да и то только для того, чтобы поделиться новостями. Но было ясно, что содержание всех нас, большая вилла с собственным центральным отоплением — дрова, угли! — продукты питания, одежда, бесчисленные велосипеды и теннисные ракетки — все это должно было стоить больших денег, тем более что никто из нас ничего не зарабатывал — только потреблял, только требовал…
Мама никогда не встречалась с представителями разных эмигрантских организаций, — все они ей были чужды по духу, неинтересны в своих мелких, шипящих ненавистью страстишках, по своей бедности духовных запросов они были просто несовместимы с маминой богатой натурой, всю жизнь носившей в себе отзвук папиного творческого духа, до самой смерти все бытие нашей семьи благодаря маме озарялось отраженным светом папиной большой личности, его отношением к разным жизненным явлениям, его суждением о людях. «Как бы сказал об этом ваш отец?» — спрашивала мама и сама тут же отвечала на этот вопрос. «Как отнесся бы ваш отец к вашему безделью и лени?» И мы, сокрушенно вздыхая, чувствовали себя последними негодяями: еще бы, мы-то знали, каким деятельным был наш папа, как он трудился, как по ночам работал, не щадя своего здоровья. Часто мама устраивала чтения папиных произведений — она читала со всей выразительностью и проникновенностью «Анатэму», — вопрос Давида Лейзера: «Так ли я говорю, Нуллюс?» — так и звучит у меня в ушах маминым голосом, и нам передавалось бережливо благоговейное отношение к папиному творчеству, к каждому его слову и суждению. Можно прямо сказать, что тень нашего отца никогда не покидала нашей осиротевшей семьи, что и после его смерти мы были приучены сопоставлять свои намерения с его воображаемым суждением — одобрением или порицанием, может быть, даже не отдавая себе отчета, не составляя конкретного определения, — просто это было проявлением глубинной силы отцовского влияния на наши натуры и характеры.
Мама по-прежнему дружила с Мариной Ивановной, которая жила в том же Клямаре недалеко от нас. Часто мама ходила к ней, и они проводили вместе многие часы. Мама бывала и на редких публичных выступлениях Цветаевой, на одном из которых была и я. Мне было довольно странно видеть эту немногочисленную публику, не слишком доброжелательно смотревшую на Марину Ивановну, очень интересную со своими пепельными волосами, стройную, в зеленоватом платье-хитоне, которое ей очень шло. Она вышла на возвышение, коротко поклонилась публике, села перед столиком с бумагами и стала читать свои стихи. Странная вещь: когда я вспоминаю тихий голос Марины Ивановны, читающей стихи, я слышу Аллу Пугачеву, поющую «Мне нравится, что вы больны не мной…» на музыку Таривердиева, — удивительно, как голос певицы, своим тембром, интонацией, манерой — тут нужно отдать должное и необыкновенно подходящей к словам музыке — напоминает тембр, интонацию, манеру самой Марины Ивановны! Если кто-нибудь захочет представить себе давно отзвучавший голос поэтессы, пусть поставит пластинку Аллы Пугачевой: вместе с композитором она создала полную иллюзию сходства, — та же скрытая гордость, достоинство, та же немного вкрадчивая мягкость, кажущаяся покорность, вдруг взрывающаяся протестом, — все это есть в этом голосе, кроме, конечно, певческой интерпретации. Мне кажется, Марина Ивановна была глубоко равнодушна к пению и музыке — просто не могу себе ее представить поющей. Может быть, поэтому в ее натуре было что-то холодное, скрыто рациональное, несмотря на страстную силу ее произведений?.. А может быть, эта холодность только кажущаяся, только некий камуфляж, скрывающий застенчивость, некая броня, защищающая от внешнего равнодушно-холодного вторжения в ее внутренний мир? Помните: «…не знаю, никогда не знаю, ЧТО чувствует другой…» Оттого, может быть, и настороженность, и холодность Марины Ивановны при общении с другими — свойства, часто отталкивавшие от нее людей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});