Если буду жив, или Лев Толстой в пространстве медицины - Владимир Ильич Порудоминский
Правильный, регулярный образ жизни Л.Н-ча, ежедневное движение на свежем воздухе (прогулки верхом или пешком), вегетарианская пища – все это настолько поддерживает в порядке крепкий от природы организм Л.Н-ча, что мы надеемся при благоприятных условиях он проживет еще долгие годы на радость всего русского общества и всего мыслящего мира, сохранив во всей полноте изумительную ясность мысли и широту художественного творчества.
Глава 3
Быстрота биения сердца
Окончательное решение. 28 октября 1910-го
28 октября 1910-го, вечером, в Оптиной Пустыни, всероссийски известном монастыре, Толстой заносит в дневник впечатления минувшего – рубежного в его жизни и судьбе – дня:
«Лег в половине 12. Спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как в прежние ночи, услыхал отворяние дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что-то разыскивает, вероятно, читает. Накануне она просила, требовала, чтоб я не запирал дверей. Ее обе двери отворены, так что малейшее мое движение слышно ей. И днем и ночью все мои движенья, слова должны быть известны ей и быть под ее контролем. Опять шаги, острожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая «о здоровье» и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана <Маковицкого>, потом Сашу <Александру Львовну>, они помогают мне укладываться. Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет – сцена, истерика, и уж впредь без сцены не уехать.
В 6-ом часу все кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать; Душан, Саша, Варя <Феоктистова> доканчивают укладку. Ночь – глаза выколи, сбиваюсь с дорожки к флигелю, попадаю в чащу, накалываясь, стукаюсь об деревья, падаю, теряю шапку, насилу выбираюсь, иду домой, беру шапку и с фонариком добираюсь до конюшни, велю закладывать. Приходят Саша, Душан, Варя. Я дрожу, ожидая погони. Но вот уезжаем. В Щекине ждем час, и я всякую минуту жду ее появления. Но вот сидим в вагоне, трогаемся и страх проходит, и поднимается жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно. Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне. Доехали до Оптиной. Я здоров, хотя не спал и почти не ел. Путешествие от Горбачева <узловая ж.д. станция> в 3-м, набитом рабочим народом, вагоне очень поучительно и хорошо, хотя я и слабо воспринимал. Теперь 8 часов и мы в Оптиной».
Так описывает свой уход сам Лев Николаевич. Начинается последняя его дорога: она продлится десять дней и закончится пробуждением в новую жизнь – так хочет он представлять себе смерть.
Приведенные страницы дневника, по сути, начинают историю его последней, гибельной болезни. Не нужно быть врачом, чтобы оценить такие пометы, как: «неудержимое отвращение, возмущение», «хотел заснуть не могу», «задыхаюсь, считаю пульс: 97», «не могу лежать», «попадаю в чащу», «стукаюсь о деревья», «падаю», «дрожу, ожидая погони», «не спал и почти не ел»… В них, в этих пометах исподволь, несколькими штрихами передано состояние стресса, как мы бы теперь сказали, который сопутствует совершаемому Толстым решительному шагу.
Умственная работа в эти часы бегства обозначена одной фразой: «жалость к ней, но не сомнение, сделал ли то, что должно» (помним главное толстовское: «делай, что должно…») – и объяснение: спасал то самое дорогое, что есть во мне. Ход мыслей, переработка впечатлений в этой стрессовой ситуации не запечатлены, и мы никогда не посмеем присочинять их. Но память подсказывает, что Толстой однажды уже сам сделал это, – нет, нет, тут у нас не сравнение: еще один пример проникновенности великого писателя в глубины душевной жизни. А потому – небольшое отступление…
Быстрота биения сердца
Тридцатью годами раньше Толстой написал последнюю дорогу Анны Карениной, бегство ее в никуда (или – к пробуждению?). Измученная своим унизительным положением, тяжелым душевным расстройством, ссорами с Вронским, ревностью, невозможностью понять, как жить дальше, она, как в ловушке, мечется по городу, сперва к Долли, сестре мужа (Долли ей сочувствует), потом на станцию железной дороги с тем, чтобы найти уехавшего в имение Вронского. Решение покончить с собой еще не принято, но зреет в подсознании, нервы напряжены до предела, она не в силах сосредоточиться с тем, чтобы разумно оценить все, что происходит с ней, и так же не в силах отвлечься, уйти от навязчивых мыслей. Осмысление совершающегося в ее душе прерывается «кадрами» движущейся навстречу, по сторонам ленты внешних впечатлений, – эти впечатления врываются в ее внутреннюю жизнь, выхватывают что-то из ее памяти, что-то меняют, уточняют в потоке мыслей, возвращают ее к мучительной неразрешимости, как ей представляется, ее положения и вновь привлекают ее взор и сознание бьющей остротой сменяющихся вокруг образов.
«Сидя в углу покойной коляски, чуть покачивавшейся своими упругими рессорами на быстром ходу серых, Анна, при несмолкаемом грохоте колес и быстро сменяющихся впечатлениях на чистом воздухе, вновь перебирая события последних дней, увидала свое положение совсем иным, чем каким оно казалось ей дома… «Я умоляю его простить меня. Я покорилась ему. Признала себя виноватою. Зачем? Разве я не могу жить без него?» И, не отвечая на вопрос, как она будет жить без него, она стала читать вывески. «Контора и склад. Зубной врач. Да, я скажу Долли все. Она не любит Вронского, но я все скажу ей… Я не покорюсь ему; я не позволю ему воспитывать себя. Филиппов, калачи. Говорят, что они возят тесто в