В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции - Сергей Иванович Григорьянц
В эти годы выяснилось, что во время Отечественной войны главным ее плацдармом было сражение на Малой Земле под Новороссийском, а главным героем в сражениях на Малой Земле был Леонид Брежнев. Именно там и воевал Сергей Александрович и задолго до этого писал о подлинном героизме ее защитников. Для любого другого советского писателя подобный правительственный интерес был бы подарком судьбы, но не для Бондарина, который помнил героически погибших там своих друзей и не желал к ним прибавлять никому не известного политрука.
Слукавил Сергей Александрович всего один раз, может быть, во всей своей жизни. Но вполне безобидно для других. Его первая небольшая книга вышла, по-моему, году в 1935-м и отчего-то понравилась Горькому. Тот даже написал хвалебное письмо молодому одесситу. Сергей Александрович в качестве своего дебюта не обманывался, никогда книгу не переиздавал. Письмо Горького, конечно, спасти его от лагеря не могло, но все эти обстоятельства после освобождения помогли ему восстановиться в Союзе писателей и даже купить квартиру в писательском доме на Аэропортовской – правда самую плохую, на первом этаже рядом с лифтом, дверь которого постоянно гремела. Рядом была квартира Мариэтты Шагинян, но ей было все равно – из-за глухоты она ничего не слышала.
В литературном мире того времени он был довольно редким человеком, который у всех вызывал полное доверие. Однажды Сергей Александрович познакомил меня с Белинковым – своим соседом по тюремной камере в Лефортово. Пару раз мы встречались у него с Костей Богатыревым, обсуждали разные переводы Кестлера, его «Ночи среди полудня». Костя, да еще после лагерей, внешне не был особенно привлекателен, но его женой была ослепительная красавица – дочь прозаика Ивича. Сергей Александрович не знал, о ком мы говорим – литературой, изданной в эмиграции, он не интересовался. А мы говорили о новом блестящем переводе под названием «Слепящая тьма» погибшего вскоре переводчика Андрея Кистяковского, рассказывавшего мне, как он, с разрешения автора, правил эту, такую значительную для русского читателя, но не самую высокую по своим литературным качествам повесть. Он был потом распорядителем Солженицынского фонда – подвергся из верхней квартиры вместе с женой Мариной облучению и погиб, как и Костя, как Домбровский.
Сергей Александрович написал тюремные воспоминания, но отдал их и письма жене из лагеря в архив ЦГАЛИ с запретом доступа к ним на тридцать лет. Он не хотел становиться объектом спекулятивного интереса к лагерям и не рассчитывал встретить у советской интеллигенции серьезного понимания. Мы еще не дожили до признания Сергея Александровича – тюремные записки так и лежат в архиве, и Бондариным пока никто не интересуется.
Не помню, показывал ли я ему известные тогда всего десятку человек рассказы Шаламова – у меня не было обыкновения говорить с одними знакомыми о других, да это и не было принято в те годы. Молчаливое отстранение от популярной тогда лагерной темы при ясно понимаемом долге написать об этом было сродни отношению Бондарина к книге Брежнева. Внезапно возросший интерес в его советских формах казался Бондарину непристойным, и он не желал становиться в один ряд с Дьяковым[34], Галиной Серебряковой[35], что обещало большие тиражи и деньги за описание несгибаемых коммунистов, сохранивших и в лагере ленинские идеалы. Но Бондарин не считал себя вправе и ждать лучших времен, как сценаристы Фрид и Дунский, понимая, что многое важное будет забыто, погаснет в сознании. К тому же он был гораздо старше и до «перестройки», к несчастью, не дожил. Немногие опубликованные Одесским музеем фрагменты его записок жестки, честны и беспощадны, как все, что он писал.
«– Переметнемся? – т. е. произведем менку: я тебе щепотку сахару, а ты мне – табачку, махорки. Между прочим, твердый закон: кто выменивает хлеб, сахар на табак, тот и доходит, дает дуба очень скоро. Но есть такие доходяги, с таким страданием в глазах просят они табачку, – готовы отдать даже свои целые ботинки, – отказать невозможно: просят смерти».
Или:
«Ночью у соседа украли ботинки, а нужно идти на развод. Мороз около 50. Еще темно. Нарядчики и самоохранники вышибают с нар, из бараков палкой:
– Последнего нет!
Последнего не должно быть. Так вот, вышел на развод босиком. Пока дошел – ног уже не стало. Тут, на морозе, неторопливый расчет. Метель. А ног уже нет. Успел сказать:
– Поплыл – и берегов не видно»[36].
Но и либеральная советская известность, почти слава для предельно правдивого Бондарина была тоже неприемлема. К «Крутому маршруту» Гинзбург-Аксеновой Сергей Александрович, вероятно (я никогда не говорил с ним об этом), относился с таким же пренебрежением, как Шаламов, писать «датские» стихи, как Толя Жигулин, чтобы прошло хоть что-то из лагерных, – не умел и не хотел. «Тонкая игра» Солженицына с «Новым миром» и с советской властью ему тоже была абсолютно чужда. По-видимому, Сергей Александрович сделал попытку публикации своих записок в «Новом мире», но без тех приемов, которые применял Солженицын. Ему было отказано, и тогда, не желая ставить свои записки рядом с «Крутым маршрутом», Сергей Александрович, как он сам мне сказал, решил не передавать их в самиздат. Он не хотел, чтобы эта смертная мука становилась объектом досужих либеральных обсуждений. А он, абсолютно правдивый русский писатель и человек, попавший волею судеб в оба прославляемых при его жизни места – на Малую Землю и в советский лагерь – о первой перестал писать, а о втором написал для будущих поколений. Бондарин не был титаном, способным, как Шаламов, в одиночку противостоять и советской литературе, и советской общественности, но ничем себя не замарал и выполнил свой писательский и человеческий долг.
Однажды Сергей Александрович мне рассказывал:
– Вчера приходит ко мне Мариэтта Сергеевна Шагинян – из соседней квартиры – и просит совета: что делать?
Она в то время писала книжку, по-моему, о семье Ульяновых, за которую в итоге получила Ленинскую премию – а может быть, до этого, или после этого.
Шагинян была необычайно озабочена семейством Ульяновых, но, в отличие от остальных советских писателей, Мариэтта Сергеевна была человеком вполне добросовестным и умевшим работать. Зная, что мать Владимира Ильича носила фамилию Бланк, а ее отец закончил Военно-медицинскую академию, она не поленилась пойти в петербургский архив Военно-медицинской академии, который каким-то странным образом сохранился, несмотря на блокаду, несмотря на советскую власть. Там