В преддверии судьбы. Сопротивление интеллигенции - Сергей Иванович Григорьянц
С целью ещё большего повышения заботы Правительства о своих гражданах, о нераспространении среди них вредоносных взглядов, предлагаю превратить обыск в обычный повседневный акт, привычный как для обыскиваемого, так и для его знакомых.
С этой целью провести в жизнь ряд мероприятий»[30].
В этом был некий (и опять ошибочный) расчет. Гелий не хочет кончить жизнь самоубийством или в тюремной камере. Он надеялся, что приобретенная им зарубежная известность защитит его, как защитила Некрасова. Но известность и репутация открытого борца с советской властью не создаются за несколько месяцев. Без лишних размышлений Снегирёва сразу же арестовывают, и начинается последний год его жизни – год смертной муки.
«Ах, дорогая моя, теперь я уже и сам не пойму, всерьёз или нет. Теперь мне часто кажется, что я посещал эти горкомы, обкомы и парткомиссии, как брал, журналистом будучи, интервью для своих писаний. Теперь мне часто кажется, будто с того вечера 17 января 1974 года, когда я сказал себе, жене и друзьям: „Да, завтра иду!“ – с того вечера отправился я в творческую писательскую командировку для изучения куска жизни, описанного мной на этих вот белых-стандартных. Так мне мерещится теперь.
Но тогда, читатель, посещая об комы-горкомы, даже тогда, когда рисковал сунуть с собой в портфель магнитофон, – я… да, я хотел быть восстановленным и допущенным к плёнке и перу. Я боялся.
Боялся за детей, которых надо кормить. Боялся, что не будет квартиры и машины. Боялся всего того, чего боится и должен бояться советский человек. И потому я повторяю: все мы – и ты, мой друг, который во время голосования выходил покурить, – г…!
Итак – финита, последняя точка близка. Только что во Владимирском соборе догорела свеча. И я глядел, по йоговской плюс собственной методе медитируя, как она горела. И возносился духом к Тому, кто благословляет всё сущее…
– Да будут счастливы, мирны и блаженны все жившие, живущие и кому предстоит…
И воздал благодарение за то, что даровано мне было завершить свой труд.
И обратился к близким своим, с которыми на страницах этих повторил пройденные наши пути-перекрёстки…
– Простите, други, попытайтесь не прогневаться, если сочтёте, будто слишком распластал, вывернул нашу изнанку. На деюсь, други, никто не бросит в меня камнем за то, что из себя-любимого отбил бифштекс менее кровавый, нежели из вас…
И к врагам обратился я…
– Ну-те-с, страх-стресс-Легион, где же твоя карающая длань? Так и не прошлёпали по лестнице неспешные шаги твоих грузчиков-опричников в штатском? А? Прозевали? Выпустили меня? А, ещё протянется длань, прошлёпают шаги? Поздно, голубчики! Теперь шлёпайте, сколько угодно – хоть вверх, хоть вниз: донос мой вы прошляпили. И сегодня вентилирую уже зад умку: а не послать ли вам заказной бандеролью экземплярчик его? Верно, подумываю. Черпулёры вы – и век вам быть черпулёрами, не стоять вам на подхвате!
Догорела свеча, догорела…»[31]
Сперва Гелий от возмущения (как и я после ареста) объявил голодовку. Но через 24 дня (умеренный срок), убедившись, что этим лишь ослабишь себя в предстоящей и неизбежной борьбе, голодовку прекратил. Но у него начался рак, который тюремные врачи не были способны диагностировать. Начались боли, непроходимость пищевода – никакие клизмы не помогали; это невозможно пересказывать, надо читать его героические записки.
«Числа 5 марта начала отниматься правая нога – от носков вверх. Боли в бедре и во всех костях. И в груди. С того же дня перестал без клизмы какать, да и клизмание давало мало: вышла вода, а надуваться невозможно больно (стенокардия). 12-го правая нога отнялась совсем – лежала мертвая и уже не болела, и то же пошло в левой. Не испражнялся уже дней пять. Поставили 17 марта клизму, перетащили меня санитар Шурик (интересная фигура) с одним сердобольным вертухаем на расшатанный стульчак над ведром; вода вышла, дуться не мог. И тогда, изгибаясь и балансируя, сам себе залез пальцем в зад и полчаса выдирал оттуда куски окаменевшего дерьма. Шурик смотрел с ужасом, вертухай убежал вон от вони и грязи. Потом Шурик поливал на руки, на бедра. Как я там отмылся – воняло все дерьмом, а руки, по-моему, до сих пор воняют. Когда меня перетаскивали со стульчака на койку (тот самый сердобольный вертухай и Шурик), Шурик вдруг крикнул:
– Э, ты сцишь.
Пошла вдруг моча, которая уже сутки там сидела»[32].
Через много лет Генрих Алтунян привел меня в здание КГБ на Владимирской – к новому председателю генералу Марчуку в надежде, что он поможет вернуть наши семейные коллекции. Это был первый этаж, а камеры, где погибал Гелий, были под ним – в подвале, и мне казалось, что у меня горят подошвы, что я иду по его запекшейся крови – еще и дорожка на полу была красная.
Конечно, следователи тут же начали больного шантажировать, как это делали всегда: в Чистопольской политической тюрьме так шантажировали тяжело больного Виктора Некипелова. «Вообще-то наши тюремные врачи вполне квалифицированны, вы получаете всю необходимую медицинскую помощь, но, если вы ей не доверяете, хотите других врачей – пожалуйста, пишите покаяние и сами поедете, куда хотите».
Эту пытку, эту последнюю борьбу умирающий, раздираемый болями Гелий выносил девять месяцев. Потом, уже полуслепой и парализованный – процесс распространения метастаз по всему организму шел очень быстро, согласился подписать какую-то подсунутую гэбистами отвратительную бумажку, был помилован (как можно помиловать человека не осужденного, то есть невинного?), освобожден и перевезен в вольную больницу.
«…И все-таки вам очень не хотелось бы, чтобы политический заключенный издох под следствием.
– Да, не хотелось бы.
– Так как же лечить его, как же ему не дать издохнуть?
– Переводить вас в обычную больницу и содержать там под стражей мы не можем. Значит, будут как-то лечить здесь.
– Об этом уже говорено: трупик.
– Есть, Гелий Иванович, единственный вариант.
Может быть, еще не поздно, хотя дело почти окончено и сейчас это труднее, не знаю, пойдет