Валентина Чемберджи - XX век Лины Прокофьевой
Она прожила девяносто лет, и за три месяца до смерти голова её была совершенно ясной.
Это была grande dame, настоящая великая grande dame, к несчастью неизвестная. Совершенно незаурядная дичность. Я жалею только о том, что она не дожила до свободы в России, до падени Берлинской стены.
* * *С господином Шмидтом можно было бы поспорить в разделе о «писателях», с которыми Лина Прокофьева не хотела работать, коль скоро при этом вставал вопрос об авторстве. Представляется, что причина отсутствия воспоминаний о Лине Ивановне или самой Лины Ивановны кроется совсем в другом. Она хотела написать воспоминания на протяжении всей своей жизни, – это подтверждают её сын и внуки, ответить на фальсифицированные воспоминания, опубликованные в СССР от её имени. Её стол на Кутузовском был завален всякого рода тетрадями, записными книжками, блокнотиками, в которых были перемешаны заметки и записки самого разного рода, от списка того, что надо было купить, до впечатлений от спектаклей, концертов, текущие дела и т. д. В то же время мы помним, что Сергей Олегович характеризовал её как человека рассказа, а не письма. Так оно и было. Но и не только в этом причина. Слишком многообразна, многопланова, разностороння была её жизнь, чтобы вот так вот, с лёгкостью начать рассказывать «родилась, вышла замуж и т. д.» Собеседник, или, как говорит г. Шмидт, писатель или автор должен был сам стоять на огромной высоте и обладать суммой знаний, достаточной для того, чтобы понять Лину Ивановну. Можно сказать даже, что ему надо было бы провести параллельно с ней немало лет, хотя бы в тех же широтах, чтобы ориентироваться во множестве фактов на протяжении десятилетий, когда наряду с основным протагонистом – Сергеем Прокофьевым – героями становились то Стравинский, Дягилев, Пикассо или Рахманинов, то Мейерхольд, Таиров или Эйзенштейн и уже не в Париже, а в Москве, прожить войну в Москве, пережить уход горячо любимого мужа, узнать на своей шкуре, что такое ГУЛАГ, – читатель уже знает эти этапы её жизни. И вот к такой женщине, – ей уже за семьдесят – приходит сколь угодно симпатичный автор любого пола и начинает задавать банальные вопросы. Ну, конечно же, кроме раздражения, у такого человека, как Лина Прокофьева, он ничего не может вызвать. Слишком насыщенна не только её жизнь в целом, но каждый эпизод. За любым именем скрываются бездны противоречий искусства, личных отношений, наконец, истории. И Лина Ивановна просит не перебивать её, а «автор» полагает, что его обязанность состоит в том, чтобы ввести её в нужное русло, она видит, что вопрос слишком сложен, она отвлекается, и её просто бесит, когда ей напоминают, с чего она начала.
Конечно, вслед за господином Шмидтом можно выразить огромное сожаление, что у нас не осталось достаточно наговоренных ею самой плёнок. Ведь даже из коротких и обрывочных её высказываний выявляется сплошь и рядом нужная подробность, необычный нюанс, неожиданный поворот мысли. Однако плёнки в расшифрованном по-английски варианте всё же существуют, и мы уже неоднократно обращались к ним.
Из работавших с ней людей – авторов – писателей – приходит в голову имя уже упоминавшегося мною Харви Закса, опубликовавшего на страницах журнала Ноэль Манн «Три апельсина» статью «Никогда не переставать бороться» или «Почему Лина Прокофьева так и не написала своих воспоминаний».[109] Особенности работы с Линой Ивановной, попытки написать её воспоминания, её капризный, женственный и в то же время совершенно справедивый склад ума отразились в этой работе. Она стоит того, чтобы процитировать её часть. Лина Ивановна не была музыковедом с их нерушимой верой в превосходство музыковедения над всеми прочими музыкальными специальностями. Думаю как раз, что именно характерность, то есть достоверность и живость деталей, ценнее, чем разглагольствования о любом из великих деятелей, с которыми столкнула жизнь Лину Прокофьеву.
Итак, Харви Закс:
«(…) Два месяца спустя мы встретились с ней в Милане. (…) Ей было около 85 лет, она была невысокого роста, полноватая, но очень энергичная. Помню, что когда я шёл с ней по Via Torino, у меня было ощущение, что я веду под руку маленький прекрасно вооружённый танк. Она сказала, что в 1920 и 1930 годы она часто бывала в Милане, но это был её первый за 45 лет визит. Бросив безнадёжный взгляд на молодую женщину в шортах, она сказала: „в наше время мы называли это нижним бельём“.
На другой день мы вместе с ней поехали во Флоренцию на представление „Дуэньи“ Прокофьева.(…) И потом с конца июня до середины ноября я провёл с ней в Париже три коротких периода, цель которых была сдвинуть с места намеченный проект.‹…›
Было много прекрасных моментов, когда она говорила о своём детстве и юности, прошедших в многих странах Европы и в Нью-Йорке, о ранней поре знакомства с Прокофьевым в Америке, их совместной жизни в западной Европе и потом в Советском Союзе, его уходе к Мире Мендельсон (о внешности которой миссис Прокофьев не упускала случая отозваться с глубоким презрением) во время Второй мировой войны, о её собственном аресте в 1948 году по обвинению в шпионаже и восьми годах, проведённых ею в ГУЛАГе. Было много рассказов о знаменитых композиторах, исполнителях, певцах, писателях и художниках, с которыми она и её муж постоянно проводили время, особенно в парижский период их жизни: Рахманинов, Стравинский, Хиндемит, Пуленк, Мийо, Копланд, Гершвин, Надя Буланже, Тосканини, Монтё, Казальс, Рубинштейн, Горовиц, Эльман, Константин Бальмонт, Руо, Матисс, Дерен, Дали, Михаил Ларионов, Наталья Гончарова, и многие другие, среди которых такие фигуры, как Чарли Чаплин, принцессы Ноай и Полиньяк, Мисия Серт, Игорь Сикорски – изобретатель вертолёта и так далее и так далее. Воспоминания Миссис Прокофьев об этих людях отличались скорее характерностью чем глубиной, но они звучали правдиво и придавали ценность поучительным рассказам. Она казалась мне личностью высочайшего ума с ясной памятью и далеко незаурядными способностями к описанию, оставаясь, однако, несколько поверхностой. Может быть, глубокое проникновение в прошлое было чересчур болезненно для неё.
Хотя мы оба владели итальянским и французским языками, она предпочитала для наших бесед английский, на котором говорила бегло и в целом совершенно правильно несмотря на то, что прошло шестьдесят лет с того момента, когда она жила в Нью-Йорке (…); она так же великолепно говорила по-испански и по-каталански – родных языках её отца – равно как, конечно, по-русски. Она могла бы говорить ещё как минимум на двух языках (польском и немецком). Какой язык она бы ни выбрала для беседы, она в любом случае была по-детски вспыльчива и нетерпима к мнениям, отличающимся от её собственного; это можно было понять, учитывая, через что ей пришлось пройти в Сталинской России, но из-за этого любая попытка к сотрудничеству с ней становилась абсурдно трудной. „Жизнь прекрасна, – мрачно повторяла она, – если вы никогда не прекращаете бороться“. Но бороться в её случае означало не только защищать или охранять то, что она считала важным, но гораздо чаще впутываться или ввязываться в самые банальные материи. Однажды, когда я пришёл к ней работать на улицу Рекамье, она сказала мне, что костюм, мой костюм напоминает ей одежду парижских дворников. Я залился смехом, что очень рассердило её: „Вы в точности как мой сын Олег! – воскликнула она. – У вас – мальчишек – нет никакого вкуса в одежде.“ („Мальчишке“ Олегу было в это время 55 лет; мне – 36). В другой раз я слышал, как она, пытаясь по буквам произнести свой адрес, в разговоре раздражённо выговаривала девушке за то, что она и слыхом не слыхала о мадам Рекамье: „Но этого не может быть! – Вы как-никак француженка!“
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});