Юрий Зобнин - Николай Гумилев
«Всего нужнее понять характер Гумилева, — писала Ахматова, — и самое главное в этом характере: мальчиком он поверил в символизм, как люди верят в Бога. Это была святыня неприкосновенная, но, по мере приближения к символистам… вера его дрогнула, ему стало казаться, что в нем поругано что-то» (см.: Тименчик Р. Д. Заметки об акмеизме III // Russian Literature. 1981. IX. P. 176). Что было «поругано» в душе Гумилева, легко догадаться: «новое религиозное сознание», воплощенное в символизме, требовало от неофита прежде всего освобождения от «старого», требовало решительного отказа от прежних святынь — не на словах, а на деле.
Наши гимны — наши стоны;Мы для новой красотыНарушаем все законы,Преступаем все черты.
— пророчески обмолвился Мережковский еще в эпоху «бури и натиска» русского модернизма (см.: Мережковский Д. С. Новые стихотворения. 1891–1895. СПб., 1896. С. 5) — и нужды нет в том, что уже через несколько лет, он, пытаясь «воцерковить» символизм, решительно выкинул эту «обмолвку» из новой редакции стихотворения «Дети ночи» (см Мережковский Д. С. Собрание стихов. 1883–1910. СПб., 1910. С. 7): как мы уже знаем, «воцерковлению» «новое религиозное сознание» не подлежало. По крайней мере, любой художник, решивший серьезно связать свою судьбу с символизмом, должен был объективно осуществить выбор: «новая красота» открывалась перед ним не раньше, чем «все законы» будут демонстративно нарушены и «все черты» заступлены. Для Гумилева, мысль которого оперировала всегда ясными религиозными понятиями, картина подобного выбора представлялась куда конкретней, нежели большинству его старших современников: для достижения вершин поэтического мастерства, подобного мастерству Брюсова или Бальмонта, нужно заключить сделку с дьяволом, «рискнуть», так, как рискует игрок, поставив на кон самое дорогое, что у него осталось:
Мгновенье… И в зале веселой и шумнойВсе стихли и встали испуганно с мест,Когда я вошел, воспаленный, безумный,И молча на карту поставил мой крест.
«Крест»Выбор для Гумилева был тем более страшен, что никаких иллюзий относительно природы этой сделки и характера «партнера» Гумилев не испытывал: он с самого начала своего «символистского эксперимента» ведал, что творил. Его отношения с «другом Люцифером» в стихах 1906–1907 гг. полностью лишены сентиментальной теплоты, свойственной «демонизму» старших коллег Гумилева по символистскому «цеху». Ни «другим богом», ни «великим обиженным», ни «непонятым благодетелем людей», ни, на худой конец, «ангелом света» Гумилев диавола не считал, на какие-нибудь «особые добродетели», приобретаемые в общении с «другом Люцифером», не рассчитывал, прекрасно понимая, что итогом такого общения может быть только нравственная и душевная гибель. Однако после чтения символистских произведений, поразивших юного царскосельского поэта невиданной им доселе, яркой, бросающейся в глаза «новой красотой», Гумилев, хотя и угадавший с удивительной для своих лет духовной прозорливостью ее демоническую (в буквальном смысле) природу, именно соблазнился, решив, что, только заключив союз со злом, можно овладеть «тайнами мастерства».
О том, что произошло, мы очень ясно можем судить либо по знаменитому стихотворению «Волшебная скрипка» (1907), где Гумилев обращается к популярной «легенде Паганини», согласно которой волшебное мастерство гениального скрипача явилось результатом сделки с сатаной, либо по менее известной балладе о «черном капитане», написанной одновременно со стихотворением «Крест» в 1906 г.:
Сегодня у берега нашего бросилСвой якорь досель незнакомый корабль,Мы видели отблески пурпурных весел,Мы слышали смех и бряцание сабль.
Тяжелые грузы корицы и перца,Красивые камни и шкуры пантер,Все, все, что ласкает надменное сердце,На том корабле нам привез Люцифер.[…]За ним мы спешили толпою влюбленной,Смеялись при виде нежданных чудес,Но старый наш патер, святой и ученый,Сказал нам, что это противник небес.
Что суд приближается страшный, последний,Что надо молиться, для встречи конца…Но мы не поверили в скучные бредниИ с гневом прогнали седого глупца.[…]Мы сделали гостя своим бургомистром —Царей не бывало издавна у нас, —Дивились движеньям, красивым и быстрым,И молниям черных, блистающих глаз.
«Сегодня у берега нашего бросил…»Как видно, никакой неопределенности здесь нет. Есть Добро, есть зло, они названы своими именами и не имеют никаких точек соприкосновения. Тот, кто стоит на стороне Добра, должен следовать за Церковью, учащей о скором приближении «страшного, последнего суда» и «молиться для встречи конца», избегая соблазнов мира. Поклонники «новой красоты» желают экзотической «роскоши» и «нежданных чудес», которые может им предоставить только Люцифер, владыка зла. Следовательно, говорит Гумилев, символисты — сатанисты и в качестве таковых должны сознательно «омыть сердца от последних скорбей», а за это «бургомистр» научит их тайнам «красоты». Здесь, заметим, Гумилев очень богословски точен: «Царь мироздания» — один, это — Бог; Люцифер — тварь по природе своей, поэтому «царем» быть не может, его власть — власть «старшего», «главаря», «пахана», которая делегируется ему соблазненными им ангелами или людьми (вспомним св. Иоанна Кронштадтского: «Демократия — в аду, а на небе — Царство»).
Впрочем, «сделки», подобной той, какую молва приписывает Паганини —
На, владей волшебной скрипкой,посмотри в глаза чудовищИ погибни славной смертью,страшной смертью скрипача!
— у юного русского последователя великого итальянца не получилось. Ни человеческая, ни творческая позиция сторонников «нового религиозного сознания» так и не стала его позицией — может быть потому, что он слишком отчетливо сознавал ее «метафизическую» несостоятельность: всерьез считать «бургомистра» Царем даже двадцатилетний Гумилев при всем желании не мог. Да и особого желания бросаться в объятия «хаотической дионисийской стихии» (согласно терминологии Вяч. И. Иванова) или, что одно и то же, в объятия «друга Люцифера» у него не было, тем более, что чувство некоторого несоответствия результатов «союза со злом» — цене, которую за этот союз нужно платить, — не оставляло его никогда:
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});