Алла Марченко - Есенин. Путь и беспутье
Увы, не был Есенин ни лебедем, ни гусем. Он был человеком с содранной кожей, и только то, что дурная весть застигла его не в опостылевшей Москве, а в Грузии, в ее веселой и легкомысленной столице, избавило Есенина от тяжелого нервного срыва. Это Галя, замороченная вечными нехватками, думает, что его с Анатолием рассорили деньги, которые тот под шумок прикарманил. Что деньги… Когда-то, в детстве, дед Титов привез ему из Кузьминского, с ярмарки, пряник. А Оля, крошечная, попросила: Дать! Дать! Ну, отломил кусочек. Маленький-маленький. Дед увидел, но промолчал. А потом, когда вечером на печь забрались, рассказал байку.
…Поехал мужик со старшим сыном на ярмарку, купил пряник. Вот, говорит, держи гостинец, приедем до хаты, мужик-то хохол был, с Василем поделишься. По-братски. А как это по-братски? А так, Петро: большенькую половину Василю отдашь, а возьмешь себе меньшую. Думал-думал Петро и вернул батьке пряник. Пусть, мол, Васек со мной по-братски поделится. Вот и Анатолий как тот Петро: пока вдвоем жили, считал, что это Есенин обязан с ним по-братски делиться. А как втюрился в свою Никритину, так и весь пряник захапал, теперь с этой, извилистой, по-братски делится.
Вернувшись с остатками тиража «Москвы кабацкой» из Ленинграда, Есенин, как уже упоминалось, на несколько дней съездил в Константиново, отвез родителям деньги и 3 сентября «удрал» в Грузию. Недели две прожил в Тифлисе, затем в Баку и снова вернулся в Грузию. Надежда на то, что простая перемена мест «успокоит сердце и грудь», оказалась призрачной. Для успокоения требовалось иное лекарство.
В ту осень резко обострилась борьба, фактически война на истребление, которую вот уже несколько лет, с переменным успехом, вели идеологи новой власти с не поддающейся перековке русской литературой. Пролеткульты, правда, все-таки распустили, но пролеткультовский дух оказался неистребимым. Его унаследовали и МАПП, и РАПП, окопавшиеся в двух главных пролетарских журналах – «Октябре» и «На посту». Поэт Василий Наседкин, жених, а потом и муж сестры Есенина Екатерины, вспоминает, что Сергей Александрович, обычно старавшийся не афишировать свои литературные взгляды, попав на поэтический вечер, где выступали главным образом «мапповцы» (члены московской ассоциации пролетарских писателей), его и пригласила туда знакомая «мапповка», не дослушав выступления известного в этих кругах поэта, ушел – «нервно, решительно, молча, даже не попрощавшись со своей спутницей». О том, что нервная реакция не случайность, свидетельствует его письмо к сестре, написанное по приезде в Тифлис 17 сентября 1924 года: «Узнай, как вышло дело с Воронским. Мне страшно будет неприятно, если напостовцы его съедят. Это значит тогда, бей в барабан и открывай лавочку. По линии (имеется в виду “пролетарская линия”. – А. М. ) писать абсолютно невозможно. Будет такая тоска, что волки сдохнут».
Как видим, вопреки мнению молвы, утверждавшей, что самовлюбленный Есенин равнодушен к перипетиям литературных сшибок, ему было решительно не по себе в раздираемой идеологическими противоречиями столице, и он пользовался любым предлогом, чтобы уехать, удрать из Москвы. А знакомым, из понятной осторожности, объяснял свою «москвобоязнь» по-житейски: «Вот в Грузии поэтам хорошо. Совнарком грузинский заботится о них, точно о детях своих. Приедешь туда, как домой к себе. А у нас что?»
В первые недели пребывания в Грузии ему и в самом деле было на удивление хорошо. И в Москве, и в Питере необходимый для жизни «кислород» нужно было собирать, копить! и «выдышивать» экономно, словно это не атмосфера, а кислородная подушка. Кончался запас воздуха, и начиналось кислородное голодание. А в Грузии поэтического воздуха было столько, что даже его покалеченные «пустыней и отколом» легкие не задыхались. И главное – наиважнейшее: «Приедешь, как к себе домой». Это-то и было самым необходимым. Ему, бездомнику, судьба, пусть и ненадолго, даровала Дом. Дом, полный друзей. Всегда окруженный множеством знакомцев, собутыльников, прихлебателей, Есенин с юношеских лет мечтал о великодушной, щедрой, не раздираемой завистью Дружбе, и здесь, в Тифлисе, нашел то, чего не хватало всю жизнь: необременительное дружество. Кроме того, за хребтом Кавказа как-то сами собой улаживались многие житейские проблемы, на решение которых в московском бесприюте приходилось тратить слишком много душевных и физических сил. В житейских делах, или как он говорил, «в пространстве чрева», Сергей Александрович был до крайности неумелым, и хотя многие почему-то считали его оборотистым и расчетливым, попавшие к нему в руки деньги моментально улетучивались и он никогда не отказывал, если просили взаймы. Знал, что отдачи не будет (после его смерти на сберкнижке обнаружился… один рубль), но вот – не отказывал. Впрочем, в период альянса с имажинистами в Есенине, видимо, и в самом деле все-таки проклюнулась доставшаяся по капризу генетического родства хозяйская закваска деда по матери. Но даже в тогдашнем его франтовстве, нарочитом, на фоне всеобщей в литературных кругах бедности, когда он мог заявить во всеуслышание: «Я не отдаю воротничков в стирку, я их выбрасываю», – было что-то детское. Мальчик в сереньком шарфе, дерущий втридорога за свои выступления, брал реванш, мальчик в поддевке и в сапогах бутылочками доказывал: знай наших! Его иногда за глаза, а то и нагло, в глаза, называли «милым другом» – знает, мол, цену своему мужскому обаянию и пользоваться им умеет. Анатолий Мариенгоф писал не без внутреннего раздражения: «Есенин знал, чем расположить к себе, повернуть сердце, вынуть душу… Обычно любят за любовь, Есенин никого не любил, и все любили Есенина». Да, выглядел самоуверенным, отмахиваясь от критики, дескать, «я о своем таланте много знаю», а на самом-то деле настоящей цены ни себе, ни стихам своим так и не определил. Вот и боялся, что облапошат как дурачка-простофилю, потому и держался с вызовом – и казался удачником многим, даже проницательному и тонкому Воронскому. Вот что писал главный редактор журнала «Красная новь» в статье «Об отошедшем»: «Его поэтический взлет был головокружителен… у него не было полосы, когда наступают перебои… паузы, когда поэта оставляют в тени либо развенчивают. Путь его был победен, удача не покидала его, ему все давалось легко. Неудивительно, что он так легко, безрассудно, как мот, отнесся к своему удивительному таланту».
Увы, и Воронский поддался гипнозу мифа о счастливчике, баловне судьбы, об Иване-царевиче русской поэзии… Галина Бениславская видела другое: «Удача у него так тесно переплелась с неудачей, что сразу и не разберешь, насколько он неудачлив». Разобраться и впрямь было трудно, для этого надо было подойти поближе и, как говаривал любимый Есениным Гоголь, «застояться подольше», и тогда веселое обращалось в печальное. Издалека и вчуже был виден лишь сияющий и светящийся, как реклама, нимб почти легендарной, с интригующим привкусом скандала, славы, и это слепило, сбивало с резкости. Юрий Олеша вспоминает: «Когда я приехал в Москву… слава Есенина была в расцвете. В литературных кругах, в которых вращался и я, все время говорили о нем – о его стихах, о его красоте, о том, как вчера был одет, с кем теперь его видят, о его скандалах, даже о его славе».