Двужильная Россия - Даниил Владимирович Фибих
Я всегда усаживался рядышком с Мэри, самой интересной и приятной собеседницей, и всякий раз, заметив издали, что мы сидим вместе, подходил к нам Бондарь, медленно шагая по полю сухими ногами в широких сапогах, и приказывал мне пересесть к другому бурту, где шла такая же работа. Я пересаживался. И всякий раз через несколько минут Мэри, на глазах ревнивого агронома, перебегала ко мне на новое место и опять садилась работать рядышком со мной.
Наконец, совсем уж обозлясь, Бондарь при очередной пересадке ни с того ни с сего обозвал меня болваном. Ну уж этого я не мог спустить. Я выхватил палку у него из рук и замахнулся.
– Ну бей, бей! – с какой-то подлой готовностью изогнулся Бондарь, желтые зубы его были оскалены. Он явно провоцировал меня на удар, однако удара не последовало. Опустив палку, я лишь на лагерном диалекте сказал ему свое мнение о нем.
Тут показалась вдали долговязая фигура Ситько – спускался с горы, шел проверить, как тут идут работы. Завидев начальника, агроном бросился к нему навстречу и стал жаловаться: я хотел его избить его же палкой.
– Что же вы хулиганите? – строго воззрился на меня Ситько. Я ответил, что никакого хулиганства с моей стороны не было, но меня незаслуженно оскорбили, и я, как человек нервный, контуженный на фронте, лишь замахнулся палкой. Добавил:
– Я хоть в лагере, но оскорблять себя не позволю.
– Мы все нервные, – сказал Ситько более миролюбиво. – Сегодня вы на агронома с палкой, а завтра и на меня?
– На вас с палкой я не брошусь, – ответил я. – Вы меня не оскорбляете.
Ситько промолчал, пошел дальше. Инцидент был исчерпан.
Мэри, на глазах которой разыгралась вся эта сцена, вскочила на ноги, в полном восторге бросилась мне на шею и при всем честном народе наградила меня пылким поцелуем.
– Данилушка, вы молодец!
Затем гневно накинулась на Бондаря, стоявшего тут же.
– Вся ваша подлая душа глядит из ваших глаз! – кричала она в запальчивости. И верно, глядя в светлые, наглые, насквозь бесстыжие глаза Бондаря, можно было с уверенностью сказать: на любую подлость способен человек. В лагере я встречал такие глаза. Впрочем, не только в лагере…
Неделю спустя мы – несколько человек, мужчины и женщины, – сидели с кривыми ножами вокруг сваленной в кошаре большой груды розово-оранжевой моркови и обрезали ее. Кошара – огромный длинный сарай с истлевшими стенками, одна половина которого отведена под овец, а другая под волов, – в данную минуту была пуста. Мы сидели вокруг бурта на земле и работали, проворно отбрасывая в сторону срезанную зеленую ботву. За работой наблюдала приемщица – старая латышка с седыми волосами под платком, с загорело-красным крестьянским лицом, заключенная, коммунистка.
Внезапно послышалось редкое здесь урчанье мотора. К широко раскрытым воротам кошары подъехала грузовая машина, на которой стояло несколько человек вольных. Среди штатских кепок мелькнула голубая фуражка Ситько. Начальник участка соскочил с грузовика и, не оглядываясь, пошел к своему отдельно стоявшему домику. Приехавшие же незнакомые люди повели себя очень уверенно: отозвав в сторону приемщицу, таинственно с ней пошептались, а затем стали грузить на машину уже приготовленные, стоящие у стены огромные кули моркови. Быстро, с вороватой торопливостью взвалили несколько таких кулей, забрались опять на машину и укатили.
Мы молча переглянулись. Все было ясно. Ситько привез откуда-то своих покупателей и пошел домой – он ни при чем, его дело сторона. Остальное возлагалось на приемщицу, латышскую коммунистку, что она, человек маленький, в точности и выполнила. А товар был приготовлен заранее – только погрузить на машину.
Вся операция заняла несколько минут.
Глубокой осенью, когда уже пришли холода, решили делать ремонт крыши кошары – летом об этом не думали. Мы на пару с Мэри – я впереди, она сзади – таскали на носилках тяжелую сырую глину. Дул ветер, косо летал мокрый снег, превращался на земле в слякоть. Было очень трудно, да и опасно выбираться с носилками на крышу по скользким сходням с налипшей на рейках грязью. Дрожали слабые ноги – того и гляди, оскользнешься, загремишь вниз с тяжелыми носилками, все кости себе переломаешь.
Мэри – хрупкой женщине – было, конечно, еще тяжелее, чем мне, таскать носилки, но она работала, молча и безропотно, стиснув зубы, с окаменевшим лицом. Ни вздоха, ни жалобы… Так мы таскали и таскали глину наверх, где ею латали прохудившуюся крышу кошары.
Не помню уж, сколько раз пришлось подниматься.
Преклоняюсь перед безмолвным мужеством женщин старой русской интеллигенции, начиная с покойной моей матери. И в будничной каждодневной борьбе с непривычными лишениями, и под тяжелыми ударами, которые обрушивала на них жестокая и трагическая эпоха, неизменно оставались они стойки, терпеливы, безропотны и душой прекрасны. Вечная слава женщинам старой интеллигенции!
Мэри отлично гадала на картах. Несколько раз я заходил к ней в женский барак – «Погадайте, Мэри», – и она, сидя у себя на койке, спиной к окружающим, чтобы не видели, быстренько раскидывала старые засаленные карты, чудом уцелевшие после обысков-шмонов. Все сбывалось до мелочей: предсказание ею конфликта с начальством, болезни, переброски с места на место, исход какого-нибудь задуманного дела… «Я ведьма», – в шутку говорила она про себя. В Средние века ее, наверно, сожгли бы на площади. В будущем карты сулили мне жизнь в Москве, благополучие, душевный покой. Что ж, как будто сбылось…
На следующий год меня вырвали из Бурминского отделения. Вновь пришлось, в ожидании этапа, очутиться на Карабасе. Как-то, стоя среди зевак у проволочного забора, разделявшего мужскую и женскую зоны, увидел я мелькнувшее на той стороне в толпе женщин знакомое лицо.
– Мэри!
Услышала, оглянулась на меня.
– Куда вас везут?
– В спецлагерь! – донеслось из-за колючей проволоки.
Это было самое худшее, что могло быть. Каторга. Тяжелый изнурительный труд, жизнь только на голодном пайке, ни шагу без конвоя, тюремный режим в зоне. Привели с работы, покормили и запирают до следующего утра в бараке. А утром снова на каторжную работу. Люди ходили разнумерованные, обезображенные нашитыми на одежде номерами: номер на шапке, номер на груди, номер на рукаве, номер на колене, номер на спине. (Хорошо еще, что не накалывали на коже, как в гитлеровских лагерях смерти.) Никакой переписки с родными. Заживо погребенные.
Вот куда