Двужильная Россия - Даниил Владимирович Фибих
Видно, все же робкая моя строптивость не понравилась начальству. На следующий день Ситько вновь явился в каптерку, в то время когда я резал полученные на базе буханки и проверял на весах пайку за пайкой.
– Ну, как дела?
– Ничего, гражданин начальник. Работаю, – ответил я.
– Плохо работаешь! – вдруг объявил Ситько.
– Чем же это плохо?
Ситько обвел ищущим взором мой чуланчик, где на столе багровели куски сырого мяса (для вольных), на полках теснились хлебные буханки, а в углу стояли бочки с кислой капустой и мешки с картошкой (тоже для вольных).
– Грязно у тебя. Паутина висит. (Не знаю, где он узрел паутину.) Нет, Фибих, так у нас дело не пойдет. Не справляетесь вы с работой.
– Вам виднее, – ответил я сухо, не желая вступать в совершенно бесплодное пререкание с начальством. Было понятно, что это результат вчерашнего разговора.
На завтра был я уже на общих работах.
Мое место заняла разбитная, по-мужски стриженная уголовница, в лихой кубанке набекрень, в шароварах с напуском, заправленных в сапожки, говорившая о себе в мужском роде: «я поехал», «я получил». Так одевались и так изъяснялись активные здешние лесбиянки – «коблы».
Очевидно, начальник участка сержант Ситько скорее, чем со мной, нашел общий язык с этим лагерным подонком.
34
Был уже конец лета, близилась осень, и на огороде развернулись широкие работы. Копали морковь, свеклу, картошку, свозили в бурты, в овощехранилище.
Сопровождая нагруженную корзинами с картошкой двухколесную грабарку, по дороге всякий раз забегал я в кочегарку, где работал истопником Василий Петрович. Наскоро опорожнял набитые крупными картофелинами карманы и пазуху и возвращался к грабарке, направлявшейся в овощехранилище. Василий Петрович отлично пек их в горячей золе.
Не так давно привезли его в зарешеченном вагоне в Россию из Болгарии, освобожденной от гитлеровцев. Когда-то был Василий Петрович Коньков врангелевским полковником. Но было это давным-давно, Василий Петрович забыл, когда он воевал. Тихо, мирно проживал свой век в Софии, болгарский подданный, имел табачный магазинчик, обзавелся семьей, внуками.
Сейчас это был проворный, выпачканный сажей старичок с лицом русского офицера и с грязными руками. Странное дело, очень они были похожи, Василий Петрович и бурминский Петр Иванович – белый полковник, эмигрант, и старый коммунист, питерский рабочий. Оба малого росточка, сухонькие, белоголовые, с седыми усами, оба добряки. Только, в противоположность всегда грустному, придавленному Петру Ивановичу, был Василий Петрович подвижным, немного суетливым, этаким петушком, способным еще горячиться и возмущаться.
Мы сидели с ним в закоптелой пыльной кочегарке и насыщались ворованной картошкой, одинаково грязные и голодные, одинаковые перед лицом закона. Рассказывал мне Василий Петрович во время нашей неприхотливой трапезы у печки, в которой трещало и гудело, как эвакуированные из Крыма врангелевские части были интернированы затем в Турции, в Галлиполи. Ожесточенная вражда между двумя политическими течениями в белой армии – монархистами и учредиловцами – выливалась порой в перестрелку. Сам Василий Петрович стоял за Учредительное собрание. Рассказывал, как много лет спустя пришла в Болгарию Советская армия и очистила ее от немцев. Было выпущено широковещательное воззвание ко всем белым эмигрантам с призывом безбоязненно возвращаться на покинутую ими Родину, где их ждет братская встреча, работа, спокойная жизнь. «Родина вам все простила», – говорилось в таких воззваниях.
Доверчивые люди – а таких было немало – поверили и пришли на пункты явки. И очутились за решеткой. «Но ведь вы же писали, что Родина нас простила?» – «Да, Родина вас простила, – отвечали им на это. – Но народ вас не простил». Все белые эмигранты, ныне большей частью уже старики, осевшие когда-то в Болгарии, Румынии, Чехословакии и не успевшие вовремя оттуда бежать, теперь были схвачены и сосланы в концлагеря Сибири и Казахстана.
У органов сталинской поры был достаточный опыт насильственных массовых переселений. Целые народы, целые республики загонялись в Сибирь, в тайгу и степи – немцы Поволжья, крымские татары, калмыки, Чечня, Ингушетия.
Рассказывал Василий Петрович, как в его присутствии советский майор заявил болгарскому полковнику: «Ваша столица теперь не София, а Москва».
Рассказывал, как допрашивал его следователь.
– Он таскал меня за усы, – очищая худыми грязными пальцами горячую картофелину, незлобно повествовал маленький врангелевский полковник. – Но я его перехитрил. Я попросил надзирателя сбрить мне усы и на следующий допрос явился в таком виде. Он был обескуражен.
(Я вспомнил, как в свое время тоже перехитрил Коваленку, надев под гимнастерку свой шерстяной свитер.)
Кухонные котлы, где варилась убогая наша пища, Василий Петрович разогревал не сеном, а караганником – аккуратно порубленное и сложенное в штабелек древесное топливо колюче щетинилось вдоль бугристой облезлой стены. Топить старику было легче, чем мне когда-то. Спал он тут же, возле печей, на плетеной из лозняка койке. Ночи уже наступали по-осеннему холодные, и старик, наверно, сильно зяб в своей грязной конуре с плетеными стенками, кое-как обмазанными глиной.
Но пользовался он уважением, сам Ситько величал его по имени-отчеству. Начальники участков были хозяйственниками-рабовладельцами, а не тюремщиками и, наверно, потому допускали элемент некоторой патриархальности в своих взаимоотношениях с заключенными. Одна только наша стряпуха, жесткого нрава немка из колонисток, не жаловала почему-то Василия Петровича, и полковник частенько сетовал на нее.
– Понимаете, не хочет давать мне добавки, – говорил он детски-обиженным тоном. – Я топлю ей печки, а она хотя бы раз дала лишнюю ложку.
На работу будил по утрам Вася Качурин, одноногий завхоз.
– Директорá! – громко возглашал он, появившись в барачных дверях и подпирая костылем свое неустойчивое, высокое, стройное тело. – Пора за дело приниматься.
Иногда обращение «директорá» заменялось другим:
– Деятели! – говорил он, подпираясь костылем, на пороге.
У него было красивое худое тридцатилетнее лицо. Мягкого спокойного характера, был он демократичен, не строил из себя начальство, что другие, несомненно, делали бы на его месте. Ногу, ампутированную по самое бедро, потерял он, по его словам, в результате хоккейного матча, однако поговаривали, не хоккей был тому причиной, а какой-то неудачный налет. Темное прошлое было у Васи Качурина, прошлое, о котором не любил он говорить. Но теперь числился он в категории перековавшихся блатарей – существовала такая категория.
Как-то в разговоре употребил он слово «депарламент». Выждав, когда мы остались наедине – щадя его самолюбие, – я сказал Васе, что он смешал два слова в одно – «департамент» и «парламент», и объяснил значение каждого. После этого Качурин стал обращаться ко мне за разъяснением встречавшихся ему непонятных слов.
Пришлось мне как-то рассказывать – не