Янка Купала - Олег Антонович Лойко
…Дорога-гравийка бежала с пригорка на пригорок, ныряла в туннели серых от измороси верб, голые ветви которых сплетались над ней. Вербы старые — комлистые и многие с дуплами. Вильнув последний раз налево, мокрый, сверкающе-черный автомобиль выскочил на пригорок, с которого видно начало города: столб с надписью «Слоним» стоял как раз на развилке трех улиц, которыми город начинался. Автомобиль поехал прямо, так как стрелка направо показывала «Барановичи». Слева кладбище, справа — Купала узнал по вывескам — две корчмы. «На выезде, как когда-то на Комаровке в Минске, — подумал Купала, — только там стояли на развилке двух дорог три корчмы, а здесь на слиянии трех путей — две корчмы!» Купала улыбался, а автомобиль трясся по булыжной мостовой резко идущей под уклон улицы, прорезавшейся между двумя крутыми, заросшими травой откосами: слева — кресты, заросли сирени. Купале казалось, что на уклонистом, затяжном спуске булыжной мостовой потряхивает так же, как на отцовской телеге, когда они давным-давно въезжали в Беларучи: и там слева было кладбище, а потом открывалась панорама оврагов, хат, окруженных деревьями. Но здесь перед глазами поэта открывалось иное: панорама костельных куполов чем-то напоминала Вильно, но, сидя сзади за шофером, Купала увидел эту панораму только на какое-то мгновенье, и уже оставалось смотреть лишь на одну сторону улицы, которая все еще шла под уклон, но не так резко. «Сапожник», «Портной», «Сапожник», «Портной» — мелькало в незашторенном окошке автомобиля. Купала заулыбался: «Не каждый ли день меняют тут люди башмаки и костюмы?» А потом зачастили вывески с буханкой хлеба или каким-нибудь кренделем («Ташкент — город хлебный!») и с прическами то «panów», то «pań»[46] («Неужели у каждого здесь борода до земли, как у Саваофа, а волосы растут, как у Голиафа?!»). А автомобиль уже на ровной площади: справа, заметил Купала, в одну шеренгу слились будки — торговые подвальчики, а повернул автомобиль налево — часовая мастерская, винный магазин, опять парикмахерская, потом кинотеатр, — как солея полусолнцем цементные ступеньки перед ним; за кинотеатром книгарня, промтоварные магазинчики. Магазинчики с меньшими или большими витринами, не очень богатый, по с претензией. Весь город вообще, казалось, состоял из одних лавчонок, и там, где они остановились — позади белых стен костела, — вся длинная противоположная сторона улицы протянулась более чем двадцатью магазинчиками под одной железной красно-ржавой крышей. Напротив костельной колокольни находилась и застекленная арка дверей перехода на ту сторону торгового ряда. Куда нужно пойти, чтобы попасть в какой-нибудь отдел культуры или районе, Купала не знал. Но был в этом городке, кроме сапожников, портных, парикмахеров, пекарей, лавок, костелов, и нужный Купале отдел, была уже и редакция совсем молодой тогда газеты «Вольная праца» («Вольный труд»). В отделе сообщили Купале адрес редакции, Купала зашел в редакцию, поздоровался по-русски — в шляпе, черном пальто, лацканы замшевые; галоши возле вешалки снимал неторопливо, посматривая, кого ж он застал в редакции.
Один из двух человек, которых он застал, оказался необычайно радостным, синеглазым, разговорчивым. Купалу он узнал, засуетился, не зная, куда посадить, как встретить, как приветить.
— Обедали? А то, может, перекусим в кофейне, правда, временной — в доме бывшего миллионера Рутковского, — предложил синеглазый.
Было около четырех дня.
— Миллионер Рутковский подождет, — пошутил Купала. — А не пойти ли нам сперва к Гальяшу Левчику?..
…Вторая половина дня 14 ноября 1939 года оказалась еще более пасмурной, чем первая, с изморосью. Левчик, выйдя из дома во двор и приложив руку козырьком ко лбу, рассматривал: кто же это идет к нему от калитки? Невысокий, старый, кучерявая седина дыбом, и вот он узнал Купалу, пошел, почти побежал навстречу, разведя руки, как крылья для полета. Распростер свои тяжеловатые руки и Купала, и так они встретились — грудь в грудь — старший Гальяш и более молодой Купала, бывшие поэты-нашенивцы, сегодняшний великий народный поэт и забытый тогда в панской Польше богом и людьми Гальяш Левчик. Забытый всеми, но не Купалой.
Домик, который сам Левчик спроектировал, срубил, обшил тесом, покрасил, стоял несколько на отшибе — за огородом, который, вспаханный на зиму, чернел в тот день серыми комьями земли. Не домик, а лучше сказать, теремок — аккуратный, как и его хозяин, и кажущийся светлым из-за солнечно-коричневой окраски даже в мглистой измороси. В коридорчике тесно, тем более что с двух сторон на стенах висели гитары, скрипка, на полочках стояли и еще какие-то незнакомые инструменты — пузатые, блестящие, как обливные горлачи с черными глазками отверстий. Купала не знал, что эти свистелки назывались окарины[47].
— Извини, тесно, — промолвил Гальяш.
— А мы бочком, бочком! — И Купала, как бы подталкивая кого-то плечом, делая вид, что подпрыгивает, прошел узкими сенями рядом с хозяином…
Дом Гальяша Левчика не дом, а музей, ведь Левчик был и поэтом, и живописцем, и музыкантом, любителем антиквариата, коллекционером всевозможной старины — грамот, привилегий, летописей, книг старых и новых, связанных с его родной Слонимщиной. Купала, Левчик вспоминали нашенивские времена: Купала, сидя в углу на самодельной скамье, а Левчик и Сергей Михайлович Новик-Пеюн (а это он приехал из редакции с Купалой к Левчику) — на самодельных табуретках.
— Чижик, чижик, где ты был? — спрашивал Купала, вглядываясь в нестареющие глаза энтузиаста Гальяша, словами его же, известного в свое время стихотворения, которое Купала запомнил со времени редактирования первой книжки Гальяша «Чижик белорусский» в Вильно в 1912 году.
— На Руси я Белой жил, — отвечал Гальяш.
— Потому и белый, — намекая на седину кучерявого чуба хозяина, задумчиво промолвил Купала.
Уезжать из этого антикварного домика старого Гальяша Купале не хотелось, и он все откладывал отъезд, хотя новый его шофер, Яртымик, все торопил Купалу и торопил.
— А здесь еще где-то близко Жировицы, — обратился Купала к молодому Новику-Пеюну, который тоже оказался поэтом и композитором.
— Да так километров десять, — ответил тот.
— Халимон из-под пущи был родом оттуда, — сказал Купала.
Халимона из-под пущи в доме Гальяша не знали. Купале же было приятно молчать — вспоминать в этом доме и белые петербургские ночи в беседах с