Петр Горелик - По теченью и против теченья… (Борис Слуцкий: жизнь и творчество)
И уж, конечно, намаялся
… со снотворным,бессильным уже,с болью головной постоянной —этой жизни и сытой, и пьяной,но стоящей на рубеже,но дошедшей до крайней черты,докатившейся до предела.
И снова — нет. Не похоже, чтобы Слуцкий так писал о других.
Перевел он за жизнь тысяч стострок,съел десять тысяч лангетов.В люди вывел десяток поэтов!
Ироническая, насмешливая рифма: «лангет — поэт» связана с насмешливой же градацией, со ступеньки на ступеньку: сначала 100 000 трухи, потом 10 000 лангетов и только потом с десяток поэтов, из которых, может быть, один и будет настоящим поэтом. Со всей своей въедливой, честной «самотерзой», со всей своей головной болью и возней со стихами персов, итальянцев, туркмен, таджиков, казахов, сербов, немцев, со всем своим «переплачиванием младшим товарищам» Слуцкий вполне мог иметь в виду себя. И не свысока писать о каком-то другом, но о себе:
Впрочем, вряд ли он думал, что делоделал.Это сознанье сиделов нем, его искажало черты.
И закончить это стихотворение описанием собственной будущей смерти, одним из самых безжалостных описаний, какие только возможны:
Вот, поэтому или за тоумирает в закрытой больнице,на крахмальных лежит простынях —Хлестаков, горлопан, Растиньяк!Но сказать, как он прожил, — боится.
Растиньяка, молодого провинциала, пришедшего завоевывать столицу, Борис Слуцкий поминал не раз. Он даже выдумал термин, не к себе одному относящийся: «хорошие Растиньяки». И чем больше Слуцкий понимал ситуацию тридцатых годов, тем больше он понимал, что тогда, в 1937-м, он приехал вовсе не в революционный Париж 1793 года в самый разгар якобинского террора, а в странный город, в котором смешались, слиплись реставрация — термидор — брюмер, в город, для которого куда как естественен Растиньяк, плохой и хороший. Что до Хлестакова, то Слуцкому не раз приходилось выдавать себя не за того, кем он являлся. «Я притворялся танковой колонной…» — героический, гибельный вариант хлестаковщины. И горлопаном он мог себя назвать в минуту злую.
Но самое удивительное, что в этом стихотворении, в последних его строчках мелькает тень еще одного «переводчика со всех языков», самого первого и самого лучшего русского переводчика, того, что сформулировал: «Переводчик в прозе есть раб, переводчик в стихах — соперник». Это Василий Андреевич Жуковский признавался в письме к Плетневу: «И потому еще не могу писать моих мемуаров, что выставлять себя таким, каков я был и есмь, не имею духу. А лгать о себе не хочется»[351] («А сказать, как он прожил, боится»).
Но прежде всего «Со всех языков» — жестокий и безжалостный автопортрет. Глосса, комментарий, поправка к «Перевожу с монгольского и польского» и к «Я перевел стихи про Ильича». Вся поэтическая и идеологическая система Слуцкого, вся его «идеологика» и поэтика держится на системе противовесов. На каждое его барабанное, официозное «да» есть тихое, лирическое, — не то чтобы шепотом, но спокойным голосом, почти без надрыва проговоренное «нет». «Кельнская яма» уравновешена «Бесплатной снежной бабой». «Я говорил от имени России» — «Говорит Фома». «Глухой» — «О борьбе с шумом».
Самое же интересное и значительное в идеологии и поэтике Слуцкого начиналось тогда, когда в одном и том же стихотворении соединялись «да» и «нет». Прозаический слом, слом ритма свидетельствовал о такой взрывной контаминации.
Столкновение громкогласного, барабанного «да» и доверительного, разговорного «нет» Слуцкий описал в одном из самых ироничных, самых бытовых и самых парадоксальных своих стихотворений. В нем как раз «нет» — громогласно и барабанно, а «да» — доверительно, осторожно и спокойно. В конце этого стихотворения помещена нехитрая житейская мудрость всех, выросших при тоталитаризме; но в контексте всего стиха она приобретает хитрое эстетическое значение. Слуцкий прекрасно понимал особенности стиховой речи.
Похожее в прозе на ерундув поэзии иногданапомнит облачную череду,плывущую на города.Похожее в прозе на анекдот,пройдя сквозь хорей и ямб,напоминает взорванный дотв соцветьи воронок и ям.
Чаще всего Слуцкий в стихах выстраивал такие вот «похожие в прозе на анекдот» — взорванные доты. Он, столько раз сравнивающий поэзию вообще и свою поэзию в частности с телефонным или телеграфным сообщением, не смог бы просто так написать:
Мне первый раз сказали: «Не болтай!» —по полевому телефону.
Он должен был почувствовать, что уже здесь выходит на символический уровень. «Полевой телефон» — поэзия для воинов, для солдат, отступающих или наступающих.
А я болтал от радости, открывпричину, смысл большого неуспеха,болтал открытым текстом.Было к спеху.
То есть — радостно, открыто, распахнуто, граду и миру кричал «правду-матку». Вот здесь, в этом самом месте и происходит слом. Строчки спотыкаются, сбиваются с ритма; ровный, парадный шаг превращается в задышливый бег по пересеченной местности.
Покуда не услышал взрывначальственного гневаи замолчал, как тать,и думал, застывая немо,О том, что правильно, не следует болтать.
Это происходит оттого, что тут-то и сталкиваются два голоса — радостный «подчиненного» (поэта), открывшего «смысл большого неуспеха», разъясняющего, орущего это свое открытие всем, всем, всем «по полевому телефону», и грозный «начальства», может, и повинного в этом неуспехе, а может, и нет… Неизвестно. Так или иначе, но из столкновения двух этих голосов рождается совершенно определенная эстетическая, не только житейская позиция.
Как хорошо болтать, но нет, не следует.Не забывай врагов, проныр, пролаз.А умный не болтает, а беседуетс глазу на глаз. С глазу на глаз.
Давид Самойлов вспоминал о Слуцком сороковых, послевоенных годов: «Он, впрочем, был дисциплинирован, отучал и меня от болтовни, мало с кем разговаривал откровенно»[352]. Это — простая, житейская мудрость: в обществе, где полным-полно стукачей — проныр, пролаз, — лучше не болтать. Но присутствует здесь и совершенно определенная эстетическая позиция, благодаря которой в финале стихотворения вновь обнаруживается победный ритм, сбивчивость оказывается преодолена, бег по пересеченной местности окончен: «умный не болтает, а беседует. С глазу на глаз. С глазу на глаз». Вот эта беседа с умным с глазу на глаз есть в каждом стихотворении Бориса Слуцкого. Или почти в каждом.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});