На рубеже двух столетий. (Воспоминания 1881-1914) - Александр Александрович Кизеветтер
Утром назначено было торжественное заседание, вечером — юбилейный обед. Участниками чествования были в громадном большинстве люди пожилые, убеленные сединами, с именами, составляющими украшение русской культуры. Конечно, "Русские ведомости" была газета оппозиционная, решительно критиковавшая правительственную систему. Но ведь за то именно газету и чествовали, что она делала свое дело с большим тактом и авторитетом, с глубоким знанием русской действительности, с выдержкой и самообладанием, чуждаясь сенсаций. Можно ли было предполагать, что праздник такой газеты примет характер буйного митинга, требующего полицейского вмешательства?
Все и сошло бы, конечно, чинно и благородно. Порукою в том служили и те, кого чествовали, и те, кто чествовал. А вышло вот что.
Утреннее заседание в переполненной зале началось чтением адреса от почитателей газеты, за которым последовали речи М.М. Ковалевского, Милюкова, Мануилова; затем должны были по программе последовать еще несколько речей столь же авторитетных ораторов, окруженных глубоким уважением общества. Но… поднялся полицейский пристав — развязный молодой человек с университетским значком на полицейском мундире — и заявил, что он закрывает собрание, находя произносимые речи неблагонадежными. Публика разошлась в состоянии крайнего раздражения.
Через несколько часов начался юбилейный обед в обширной зале одной из главных гостиниц. Председателем банкета был избран кн. Павел Дм. Долгоруков. Лишь только Ковалевский произнес первый застольный спич, откуда ни возьмись тот же самый пристав. Он подошел к председателю и заявил, что речи допущены быть не могут, иначе полиция принудит собравшихся разойтись и очистить залу. Читатель может себе представить, какой начался негодующий переполох. Долгоруков пошел звонить по телефону к градоначальнику Адрианову и указал ему на всю нелепость поведения пристава. Но градоначальник ответил, что он нарочно прислал пристава с университетским образованием, который может разбираться в таких делах.
Долгорукову пришлось только заявить, что на немом обеде председателя не нужно и он свои обязанности с себя слагает, уступая место метрдотелю. Так мальчишка в полицейском мундире с университетским значком разогнал почтенных седовласых людей с громкими именами, съехавшихся из разных городов на серьезный культурный праздник. Зачем все это было сделано? Для укрепления авторитета правительственной власти? Для успокоения общественного недовольства? Для истребления подпольной крамолы? Стоит только поставить эти вопросы, чтобы безрассудность линии правительственного поведения стала ясна как день. Не подлежит сомнению, что в речах на этом обеде по адресу правительства было бы сказано немало неодобрительного. Но ведь в России в то время были конституция и народное представительство…
Поспешно думающие люди, быть может, скажут: "Как можно бестактность какого-то глупого пристава ставить на счет всего правительства?" Но в том-то и дело, что это была вовсе не бестактность. Это была служебная расторопность, в которой проявилось действие определенной системы.
В подтверждение того, что это было действительно так, я скажу в заключение два слова о другом московском приставе, который пострадал за свою тактичность.
В феврале 1912 г. умер фельдмаршал Дмитрий Алексеевич Милютин, либеральный военный министр при Александре II, ушедший в отставку при воцарении Александра III. Юридическое общество (закрытое, как мы уже знаем, в 1900 г. и возобновившееся в 1910 г.) пригласило меня в публичном годичном собрании произнести речь о Милютине, и я согласился.
Вечером накануне собрания я сидел дома и обдумывал план речи. Раздался телефонный звонок. "С вами говорит, — услышал я в телефонную трубку, — полицейский пристав. Завтра вы произносите речь о Милютине и меня командируют наблюдать за собранием. Скажите мне откровенно, будет в вашей речи что-нибудь такое, за что я должен буду остановить вас? В таком случае я скажусь больным, пусть пошлют другого, мне не хотелось бы выступать в такой роли". Я мог с полной искренностью успокоить его, что никаких политических вопросов я затрагивать не собираюсь. На следующий день я произнес свою речь, она понравилась, публика много аплодировала, и я имел удовольствие заметить, что и мой пристав тоже мне похлопал. Я подумал: верно, он был благодарен за то, что я его не надул и сдержал обещание. Через несколько месяцев я встретил этого пристава на улице, он подошел ко мне и сказал: "А ведь я, профессор, из-за вас пострадал". — "Как так?" — "Да речь ваша о Милютине мне понравилась; я вам похлопал. А меня за это градоначальник перевел в худший участок: как смеешь кадету хлопать?" — "Да как же градоначальник узнал, что вы мне хлопали?" — "Да ведь и над нами наблюдатели есть, в партикулярных одеждах". — "Ну, незавидна ваша должность".
Конечно, все это мелочь. Но ведь эти мелочи показательны, и они бросают свет и на более важные элементы тогдашнего положения. Власть и общество — это "мы и они", и моста между тем и другим быть не должно; вот — исходная точка так называемой "охранительной" системы, которая на самом деле ни от чего никого не охраняла, а наоборот, только содействовала обострению положения.
Накануне мировой войны внутреннее политическое положение становилось все напряженнее. Правые мечтали взорвать Думу и восстановить самодержавие. Конституционалисты не чувствовали никакого удовлетворения от "призрачного конституционализма", не устранявшего произвола. Революционеры стремились к перевороту. Народные массы не приобрели никакого доверия к народному представительству и не чаяли от него проку.
Никто не подозревал в то же время, что мир находится накануне величайшей из войн. Правда, Балканы кипели, как накаленный котел, из которого горячий пар валит клубами. Но как-то никому не думалось, что это только прелюдия к всесветному пожару. И объявление войны налетело как внезапный смерч.
Летом 1914 г. я с семьей жил на даче в имении близ Можайска. Однажды после обеда мы все сидели на балконе за чаепитием. С балкона была видна река, вдаль берега которой шла дорога. По дороге протрусил всадник. Мы вгляделись: это был урядник. Он подъехал к даче хозяина имения. Пробыл там не особенно долго и протрусил обратно. Через несколько минут мы уже знали, что троих сыновей нашего хозяина берут на войну. Я пошел в березовую рощицу и стал смотреть на аллею, по которой так любил гулять с книжкой в руках. И вдруг мне представилось так ясно и отчетливо, что на всех нас, русских людей, надвинулось что-то страшное, зловещее и гигантское и что это "что-то" коснется своим ужасным лезвием каждого из нас, и этой рощицы, и этой аллейки, и всего, что нас окружает.
И предчувствие сбылось сполна. Ужасное пришло. Судьба каждого из нас перевернута вверх дном, и в душе горят незалечимые раны. И этой березовой рощицы не стало. И она сметена