Ванда Василевская - Страницы прошлого
— А меня забрали босиком. Летом-то ничего, но теперь уже очень холодно. Так может быть, вы раздобыли бы мне какие-нибудь ботинки?!
— Который номер вам нужен?
Молодой парень там, за сеткой, жалобно поморщился:
— Номер… Номер… Сорок пятый, знаете ли…
Я остолбенела: неужели существуют такие огромные ботинки?
Начались мучительные поиски. Я стала расспрашивать знакомых:
— Нет ли у вас случайно старых ботинок? Мне нужно для тюрьмы.
— Ботинки? Может, и найдутся… Сорок второй номер…
Я только вздыхала. На три номера меньше… Да, ботинки были. Сороковой, сорок первый, сорок второй. Каким чудом этот парень ухитрился отрастить такие огромные ноги?
Понемногу это превратилось у меня в настоящую манию. На заседаниях, на собраниях, на улице я прежде всего смотрела людям на ноги. Нет, ни один ботинок не был похож на сорок пятый номер. Я останавливала совершенно незнакомых рабочих, — хотя в сущности ни один рабочий в Кракове не был мне чужим, все меня знали, — и спрашивала, какой номер обуви они носят. Сначала на меня смотрели как на сумасшедшую. Потом все уже знали, в чем дело.
— А, для этого Гаеса? Нет, нет, у меня сорок второй.
Я уже потеряла всякую надежду, когда однажды один каменщик с торжеством принес мне пару ботинок. Они были похожи на подводные лодки.
— Купил на толкучке!
Я тотчас отправилась со своей добычей в тюрьму. И вскоре получила от моего подопечного цыдулку:
«За ботинки большое спасибо. Правый немножко жмет, но это ничего!..»
Спустя некоторое время несколько человек освободили. Пакетов в тюрьму приходилось таскать все меньше и все меньше семей посещать в предместьях. Кончались и деньги, хотя, когда речь шла о помощи заключенным и их семьям, рабочие всегда давали что только могли.
Дольше всех сидел Шабяк, тот, у которого я была на свидании впервые. Он сидел больше года и вышел из тюрьмы чуть живой. Через четыре года он погиб на улицах Кракова, когда полиция дала залп по толпе демонстрантов.
VII
Меня много раз спрашивали, когда и как я начала писать. Чтобы ответить на этот вопрос, мне пришлось бы возвратиться далеко назад, к самым ранним годам моего детства.
Тогда я начала со сказок. Сказки обязательно были «многотомные». Каждый «том» представлял тоненькую тетрадку в несколько страниц. Я еще не поступила в школу, когда сочиняла эти сказки.
Помню, что речь в них шла о королях и королевах, у которых было огромное количество детей, и я всячески изощрялась, подыскивая для этих детей наиболее фантастически звучащие имена.
Покончив со сказками, я принялась за стихи. На всевозможные темы. Потом, в деревне, где устраивались представления, я писала сама — а иногда вместе с приятельницами — коротенькие пьески прозой или стихами. Мы делали костюмы из папиросной бумаги, приглашали детей и взрослых, и представление начиналось.
По возвращении в Краков я стала писать запоем. Стихи следовали за стихами.
Когда мне было пятнадцать лет, я решилась послать два своих стихотворения в одну из варшавских газет, которая каждую неделю давала литературное приложение. Некоторое время спустя я прочла в той же газете ответ, который чуть не свел меня с ума от радости. Я помню его до сих пор:
«Ганне Порембской[2]. «Сонетик» мы поместим. «Золотая роза» после нескольких прекрасных строф расплывается в младопольскую[3] болтовню».
Я безумствовала. Ко мне отнеслись, как к взрослой: стихи приняли всерьез, одно стихотворение напечатают! Однако его так и не напечатали, — газета обанкротилась и перестала выходить.
В течение этого и следующего года в различных журналах было напечатано больше десяти моих стихотворений.
Я только что кончила гимназию, когда мне предложили издать сборничек моих стихов. Я стала подготовлять его, отправила в издательство, но издательство прекратило существование, и сборник не вышел в свет.
Поступив в университет, я совсем перестала писать. У меня были другие дела, другие интересы, и к стихам я остыла. Семь лет я ничего не писала. Это началось снова, когда я работала вместе с моим мужем в рабочей просветительной организации.
Однажды мой муж, роясь в книгах, сказал:
— В сущности, зачем ты кончала этот свой литературный факультет? Поищи-ка что-нибудь подходящее для первомайского праздника, я не могу ничего найти.
Я мысленно пробежала все знакомые мне пьесы и стихи. Но все они были уже многократно использованы, известны и затасканы. Я робко предложила:
— А может, я сама что-нибудь напишу?
Он недоверчиво взглянул на меня:
— Гм… Лучше поищи… Но если уж тебе непременно хочется…
Это задело меня за живое. Разве я не исписывала некогда стихами целые кипы бумаги?
Я принялась за работу с горячим желанием показать, что я все же кое-что могу. Писала, переписывала и, наконец, сказала:
— Готово!
Он перелистывал странички, читал:
— Знаешь, из этого может кое-что получиться…
Ну и началась работа! Я написала все: короткий скетч, стихи для индивидуальной и хоровой декламации, первомайскую пьесу. Программа была принята. Мой муж прекрасно подготовил ее. Публика восхищалась. Знакомые смеялись — никогда еще не было такого вечера: я написала, муж режиссировал, а исполняли мои друзья — молодежь из рабочего университета.
С этого времени я сделалась присяжным поставщиком материала для всякого рода рабочих празднеств и торжеств.
И однажды, когда, придя из очереди у тюремных ворот, я делилась своими впечатлениями с мужем, Марьян предложил:
— А что, если бы ты попробовала написать об этом?
Я попробовала. Репортаж поместили в рабочей газете в Варшаве. За ним последовал другой: впечатления от краковской толкучки, где беднейшая часть населения продавала и покупала одежду и всякую рухлядь. Становилось все больше тем, на которые непременно надо было написать.
Ужасная обстановка в ночлежном доме. Мы пошли, осмотрели дом. Я написала. Статья вызвала большой шум. В ночлежном доме спешно навели порядок.
Злоупотребления хозяина на кирпичном заводе — я отправилась и туда. Правда, меня тотчас с позором выгнали за ворота, но я уже успела узнать столько, что смогла написать статью.
Через некоторое время, когда этих репортажей-статей набралось порядочно, я подумала, что собственно из этого можно было бы сделать книжку. Так возникла моя первая повесть — «Облик дня». Я хотела в ней показать обездоленность пролетариата и его борьбу.
Книжка отправилась к издателю и пролежала там несколько месяцев, а когда после вмешательства моего отца была, наконец, напечатана, цензура конфисковала ее. Позже ее разрешили выпустить с белыми пятнами вычеркнутых мест.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});