Антон Короленков - Сулла
Таким образом, значительно усилился демократический элемент в римской политике. Увеличилась роль не только комиций, но и сходок (contiones),[90] не обладавших каким-либо законными полномочиями,[91] — в условиях смуты давала о себе знать власть улицы. Сенат, чтобы перехватить инициативу у реформаторов, впервые прибегнул к тому, что в немецкой историографии получило название Konkurrenzdemagogie,[92] то есть наперебой предлагались или даже реализовывались проекты, созвучные реформаторским. Яркий пример этому — действия Марка Друза, выбивавшего почву из-под ног Гая Гракха.[93] В сущности, именно такая конкуренция между аристократами, стремившимися сделать карьеру на уступках народу, привела к зарождению и укреплению афинской демократии.[94] Поэтому некоторые современные историки заговорили о появлении в поздне-республиканском Риме демократии в духе той, что царила в Афинах в V веке до н. э.[95] Конечно, это преувеличение, но изменения были налицо.
В историографии XIX века появилось разделение римских политиков эпохи гражданских войн на оптиматов и популяров. Под первыми обычно понимают консерваторов, сторонников традиционного государственного устройства, во главе которого стоял сенат; под вторыми — приверженцев реформ, расширявших социальную опору Римского государства (расширение политических прав всадников, хлебные раздачи или дотации городскому плебсу, наделение землей сельской бедноты и др.) с опорой на комиции. Зачастую популяров называли «демократической», или «народной» партией. «Отцами-основателями» движения популяров считали Гракхов.[96]
Следует отметить, что оба термина имеют чрезвычайно условное значение: Цицерон мог назвать оптиматом и угодного ему политика, и письмоносца Филотима из числа либертинов (К Аттику. IX. 7. б).[97] Популярами же он,[98] а за ним и другие авторы именовали политиков, которые выдавали себя за блюстителей интересов плебса, боролись против сената, опирались на поддержку комиций и сходок, использовали соответствующие аргументы, лозунги и т. п.[99] Казалось бы, все очевидно — речь идет о презренных демагогах. В то же время Цицерон мог объявить своих противников лже-популярами, а себя — истинным популяром (Об аграрном законе. П. 7).[100] Так что слово это в устах одного и того же человека могло иметь как положительный, так и отрицательный смысл.[101]
В принципе, несмотря на всю условность обоих терминов, деление римских политиков на оптиматов и популяров возможно, но с важными оговорками. Во-первых, оно пригодно только для ситуаций, когда на повестку дня ставились принципиальные вопросы — о наделении землей, хлебных раздачах, изменении государственно правовых процедур в сторону расширения прав комиций. Неверно называть популяров «народной партией», поскольку римский народ отнюдь не был единым (см. ниже), да и борьба за права всадников, которую вели популяры, имела к интересам простых людей довольно отдаленное отношение. Во-вторых, оптиматов и популяров правильнее считать не «партиями» или группировками — речь здесь может идти лишь о крупных политических блоках, поскольку в таких важных случаях враждующие группировки обычно объединялись. А это было одной из важнейших сторон деятельности популяров.
Между тем выход из кризиса в результате победы одного из этих блоков был невозможен — слишком уж разными были интересы каждого из слоев римского общества. Сенаторы и особенно нобилитет не были расположены делиться властью с кем бы то ни было. При этом они яростно грызлись между собой. Всадники вполне могли объединиться с patres в борьбе против городской «черни» (plebs urhand) — они не оказали в решающий момент никакой поддержки Гаю Гракху, столь много для них сделавшему.[102] Сами всадники также не были едины; раньше их считали классом дельцов, но при более внимательном изучении вопроса выяснилось, что среди них было немало землевладельцев, чьи интересы заметно отличались от интересов купцов, банкиров и откупщиков (публиканов).[103]
То же самое можно сказать о городском и сельском плебсе — городские простолюдины получали какую-то долю ренты, которую платили крестьяне за пользование арендованными у государства землями.[104] И всем вместе им не было дела до нужд италийских союзников и провинциалов. А потому во многом прав был Р. Сайм, когда писал, что «содержание и направленность политической жизни в Римской республике определялись не борьбой партий на современный парламентский манер, не мнимой оппозицией между сенатом и народом, optimates и populares, nobiles и homines novi, но борьбой за власть, богатство и славу».[105]
Схватка за власть, как известно, закончилась установлением принципата. Единовластие принцепсов позволило решить или серьезно смягчить многие важные проблемы, мучившие государство больше столетия. Но для этого пришлось сокрушить многовековое правление сената, что в сознании многих римлян (и прежде всего правящей верхушки) являлось лекарством горше болезни.[106] Поистине это был «кризис без альтернативы».[107]
Глава 2
Потомок любителя столового серебра
Сулла появился на свет в 138 году,[108] в консульство Публия Корнелия Сципиона Назики Серапиона и Децима Юния Брута. Первый остался в истории как организатор расправы с Тиберием Гракхом, а второй руководил боевыми действиями в бою со сторонниками Гая в 121 году (Орозий. V. 12. 7; Ампелий. 19.4; 26.2). Тогда же, в год рождения будущего диктатора, он во главе своих легионов разгромил непокорных лузитан и дошел до самой Атлантики. Как писал через три столетия Луций Флор, «с победой дойдя до побережья Океана, [Децим Брут] с ужасом и священным трепетом увидел солнце, закатывающееся в море, огонь его, погруженный в воды, и только тогда повернул боевые знамена» (П. 17. 12).
О детстве Суллы почти ничего не известно. Но, зная римские обычаи, мы можем кое-что домыслить с большой степенью вероятности. О появлении потомства соседей оповещали венками, вывешенными на дверях. Отец, если он признавал новорожденного своим законным отпрыском, брал малыша на руки. Затем младенца купали, заворачивали в пеленки и укладывали в колыбель. Мальчика на девятый день трижды обносили вокруг очага и давали ему имя; Суллу нарекли в честь отца Луцием. На шею его должны были повесить детский амулет — буллу, в почтенных семьях золотой, а в более скромных — из менее дорогих металлов или из кожи. В этот день, именовавшийся dies lustricus, устраивался семейный праздник — собирались близкие, для очищения матери и ребенка приносилась жертва Юноне и божествам детства, после чего, конечно, следовало угощение.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});