Ирина Бразуль - Демьян Бедный
…На Финляндском вокзале было мрачно. В дачном поезде еще того мрачнее. Стояла глубокая осень. Темнело рано. Дачники взморья, всех этих Куоккала и Териок, давным-давно съехали. Вагон шел почти пустым. Небольшой огарок сальной свечи в фонаре еле освещал несколько унылых фигур пассажиров, забившихся по разным углам. Даже рассеяться, поговорить в пути было не с кем. Одиночество в полумгле холодного вагона довершило и так невеселое настроение. А стук колес живо напомнил, как четыре года назад он отправился в Петербург, обласканный на дорогу одним дорогим стариком, своим дедом. «Эх! Нет больше сил читать!..» — заканчивалось «Письмо из деревни».
На пути в голову этого не склонного к унынию человека полезли не свойственные ему сомнения, несуразные вопросы. Зачем он едет к Мельшину? Быть может, позвал из вежливости, ободрить пишущего студента, а он — извольте! — тут как тут.
Слава богу, дорога скоро кончилась. До Удельной было недалеко. Как только он ступил на мягкую осеннюю землю, вдохнул сырой воздух и услышал удаляющийся стук колес, что-то в нем независимо от воли успокоилось, утихло. А кругом воцарилась тишина, какой он давно не слышал.
Листва уже давно опала. Редкие огоньки высвечивали голые ветки деревьев. Деревянные домики тянулись цепочкой. На улице — ни души.
Он двинулся к издалека заметному зданию психиатрической больницы. Вот тут, где-то напротив, должен быть дом Рождественой. «Мы будем рады», — сказал Петр Филиппович. Кто «мы»? Почему-то казалось, что он должен жить отшельником. Ведь что он — праведник, это точно. Женатый праведник? Это вряд ли. Да и когда ему было жениться в его каторжной жизни. На ком?
Став спиной к больнице, он отсчитал по оконным огонькам темные массы домов и решительно двинулся к нужному (спросить было не у кого). Едва прошел маленький палисадник и, поднявшись на две ступеньки, приготовился постучать, как дверь открылась внутрь, и он увидел в освещенной передней мальчика лет восьми. Румяный, темноволосый, с блестящими черными большими глазами, он не только без всякого удивления или страха, но с улыбкой посмотрел на явившегося из темноты человека и спросил:
— Вы к папе? Идите, он у себя! — И тут же, застегнув курточку, выскочил за порог, оставив гостя в недоумении.
В передней было несколько дверей и деревянная лестница наверх. Итак? Он наугад постучал. Низкий женский голос откликнулся: «Кто там? Заходите, пожалуйста!» А когда он вошел, держа фуражку в руках, ему навстречу уже шла эта женщина, продолжая: «Вы к Петру Филипповичу? Очень хорошо, заходите. Что же вы не разделись? У нас тепло».
Пришлось вернуться в переднюю, повесить на вешалку, которой он вначале не приметил, фуражку и пальто, свою «вертопрашку», как он называл неказистое старье. Жена Петра Филипповича (это могла быть только она, мальчик слишком был похож на нее) стояла в ожидании на пороге. Через раскрытую дверь из-за ее высокой полной фигуры лились свет и тепло.
— Вас зовут Ефим Алексеевич? — продолжала она, закрывая за ним дверь. — А меня Роза Федоровна. — Она протянула руку. Пожатие было энергичным, да и все показалось в ней с первого взгляда сильным, уверенно-спокойным. Провожая его через столовую, она говорила: «Петр Филиппович ждал вас, только не знал, когда вы будете…»
А гость шел за ней и думал, как она в свои годы еще красива и насколько, по-видимому, значительный человек. Быть подругой жизни Мельшина не просто! До чего же было глупо предположение о его одиночестве…
Петр Филиппович сидел в небольшой комнате, уставленной простыми книжными полками. На «шведском» бюро с поднятой шторкой горела лампа под зеленым абажуром. Множество отделений бюро было завалено книгами и бумагами, которыми, по-видимому, был поглощен хозяин. Оглянувшись и увидев жену с гостем, он с живостью вскочил:
— Ну вот и хорошо, как хорошо! Это вы отлично сделали, что приехали. И стихи взяли? — со своими «прикрикивающими» интонациями спрашивал он. — Садитесь! Тут нам уж никто не помешает. Разве что Дима… так мы его выставим. Очень рад. Вы уже познакомились? — улыбаясь, спросил он, глядя на жену.
— Разумеется, — ответила она. — Только вы, Ефим Алексеевич, мне еще не сказали: обедали вы?
Он только успевал утвердительно и отрицательно кивать.
— Ну тогда, пока вы побеседуете… а там у нас и самовар закипит. Будем чаевничать! — весело пообещала она, прикрывая за собой дверь. И вновь приоткрыла ее: — Ах, опять шпилька! — и засмеялась, нагибаясь за ней.
— Штраф, штраф! — тоже весело закричал Петр Филиппович, подмигивая гостю. — Это у нас условие… Впрочем, узнаете за чаем!..
Потом гость не помнил первой фразы, какую сказал сам, какую услышал от хозяина. Знал только, что ни с кем никогда не говорил так откровенно.
— Вот в вашей книге рассказано о каторге, о ее типах… — отвечал он Мельшину. — Не скажу, чтобы я вырос среди воров и убийц. Обыкновенное село. А читая, аж подскакивал от удивления. Ведь ваши Иваны Пострадавшие да Петры Потерпевшие так знакомы, так знакомы! Там есть у вас одна история — так поверите, добрая половина ее — это жизнь моего родного дядьки Демьяна Придворова, по прозвищу Бедный, который, однако, не каторжанин. А ваши «тихонькие» старички! Да и сама, если хотите, «мораль», неписаный закон, по которому живут они все: «Не взяла моя — значит, меня бей; а коли я опять сорвусь, так вы уж не прогневайтесь!» Да разве не так живет большая, во всяком случае, крестьянская часть России? Даже в мелочах. Сходство в словах: у каторжников не принято жену величать «дорогая»… Лошадь он так назовет или, пожалуй, избу, говорите вы. «Милая» тоже не скажет — это у них не водится. А вот «любезная» — еще туда-сюда. Ну и у нас так же. Читал и устрашался. Да кто же мы такие? Метки-то ведь одни и те же!
— Я слыхал, что в местах, где были аракчеевские военные поселения, от них остались в наследство особенно жестокие, буйные нравы. Это и не мудрено… Все это не выветривается, не проходит само по себе. Ваш дед тоже из военных поселян? А каково в семье, что родители?
Его гость жадно закурил.
— Я много курю, не душно вам, Петр Филиппович?
— Ничего, ничего. А если не хотите рассказывать о родителях — не стоит… Я так спросил.
Но Ефим Алексеевич рассказал и это. Еще более низким и как будто бесстрастным сделался его голос, когда он скупо, собирая короткие фразы, поведал о том, сколько был бит матерью, а она — отцом; какие крики раздавались из хаты, когда отец, придя из города, заставал свою Катерину виноватой… «Один старик меня жалел, любил, был ко мне хорош. Такой душевный был у меня дед…» — глубоко и часто затягиваясь, говорил гость. Он уже давно не смотрел в глаза Петру Филипповичу. Чуть прищуренный, неподвижный взгляд его был устремлен на мягкий свет зеленого абажура. И по выражению этого отведенного, застывшего взгляда Мельшин понял, что рассказ, пожалуй, надо прервать. Сделал такую попытку, но тут же увидел, что гостю нелегко расстаться со своей болью, хотя он старался не показать ее. «Это бывает», — подумал Мельшин, знавший такое чувство по собственному опыту. И, медленными движениями поглаживая бороду, тоже задумчиво смотрел на абажур, чтобы не стеснять взглядом того, кто вел свою исповедь.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});