15 лет русского футуризма - Алексей Елисеевич Крученых
Малахов указывает на наше утверждение, что «заумный язык в 1000 раз выразительнее обыкновенного». «Выразительность», однако, не слишком соблазнительная вещь для заумников. Дело не в выразительности, а в действительной силе: заумное слово, не до конца осознанное слушателем, действует непосредственно на его слуховой рефлекс, без участия логического трансформатора (мало понятное ругательство всегда обиднее такого, смысл которого сразу ясен). Что же касается фразы о «тысячекратной выразительности», то она для нас являлась тактическим ходом, а не принципиальным положением. Историку (а Малахов пытается быть историком) следовало бы учитывать это различие и не впадать в истерику. Но Малахов ничего не различает и ни в чем не разбирается. Он нагораживает цитаты из книг заумников, панически возмущается ими («кажется дальше итти некуда» и проч.), но что с ними делать – не знает. Наши слова, приведенные в статье Малахова, не теряют своей силы: они и там производят на читателя впечатление несравненно более сильное, нежели малаховские попытки бороться с заумью. Вот хотя бы заумный «мирсконца», которого понять и с которым справиться Малахов никак не может. Он цитирует:
Мир кончился и начался с конца… мир заумный, заойный. Для тех, кто этого не заметил, мир продолжает существовать, но Крученых давно заявил в «Победе над солнцем»: – «Знайте, что земля не вертится».
Что же? Как будто бы здесь все достаточно вразумительно. Но Малахов спотыкается:
Для тех, кто этого не заметил, мир продолжает существовать, значит, он кончился не реально, а только, как представление (своеобразный солипсизм) только в головах Терентьевых и Крученых. Это утешительно.
Что, собственно говоря, утешительно – это никому, кроме Малахова, неизвестно. С нашей точки зрения, скорее огорчительно, что в голове напостовца (своеобразный солипсизм) старый мир кончился не реально, а лишь, как представление. Нам до сих пор казалось, что конец, слом прошлого мира – явление совершенно непререкаемой реальности… Стоящим на «литературном посту» полагалось бы это видеть и не притаскивать за уши всякие Мережковские мистические страхи при попытках отыскать социальные корни зауми.
Малаховым кажется, что заумь – это
«распадение психики, идейная опустошенность, неспособность найти в классовом обществе свой путь и свое содержание, ущемленность интеллигента-разночинца между молотоми наковальней (Переверзев)».
Ишь, как его, однако, ущемило: к Переверзеву за словесной помощью потянулся.
Однако, почтенный страж, бодрящийся «на литературном посту», жестоко ошибается. При всей своей близорукости, Малахов видит, что, после ниспровержения прошлого, предполагается путь «от самого себя в жизнь». Ну, пожалуй, не «от самого себя», а от разрушенной гнили в жизнь: через мнимую (в смысле математического термина) «бессмыслицу» в жизнь, а не в петлю со всеми есенинскими «смыслами», т.-е. расхлябанностью, нытьем и самоуничтожением. Кстати, Крученых, за много лет до смерти Есенина предупредил о себе:
Забыл повеситься
лечу к Америкам!
Человек, который «забыл» повеситься, более жизнеспособен, чем тот, который «осмысленно» решил, так сказать, не вешаться. А по Малахову выходит, что такие вопросы надо «решать», потому что это один из «роковых» на пути пролетарской молодежи.
Еще о мнимой «бессмысленности» зауми. «Бзы-пы зы» – по мнению Малахова – такой же фетиш для заумников, как бог для Алеши Карамазова. Отведя в сторону Алешу Карамазова, который неизвестно зачем понадобился ретивому нисвергателю зауми, заметим, что «бзы-пы зы» для нас отнюдь не фетиш, а даже наоборот, это карикатура на фетиш, насмешка, точно так же, как мое – «вот тебе правило – не думай», – насмешливый совет внутренний смысл которого противоположен внешнему. А Малахов поверил на слово, воспринял всерьез и всерьез согласился – «действительно, думать и натыкаться вечно на роковые вопросы о смысле жизни, будучи бессильным их разрешать – слишком мучительно». Да, тяжело приходится Малахову. И для облегчения своей участи он попросту отмалчивается от «роковых» вопросов, «будучи бессильным их разрешить». Не в силах бороться с организованной силой зауми, Малахов пытается отговориться от нее ничего не значащими, а иной раз и прямо противоречащими действительности фразами: «заумь за 13 лет не пошла дальше изображения примитивных эмоций и звукоподражаний», «что бы ни думать об этих упражнениях, ясно одно, что никакого богатства в язык они внести не могут и что сводить наш богатейший своими понятиями язык до детского лепета может только человек с психикой, окончательно разложившейся». Просто дико звучит это в наше время, когда к «детскому лепету» перестают относиться презрительно, когда начинают изучать значительный и сильный в своей кажущейся примитивности мир «детских» эмоций. И внимательное отношение к этим вопросам есть не «только у людей с психикой, совершенно разложившейся», а у В. И. Ленина и других, чья психика разложением совершенно затронута не была.
Еще Малахов поучает:
«Язык заумников – это язык всякого примитивного мира, язык дикаря, язык ребенка, язык паралитика».
Мир паралитика не примитивен, а болезненно искажен. А вот здоровую простоту дикаря, ребенка и пролетария мы охотно вводим в свою литературную работу.
И напрасно Малахов думает, что за 13 лет мы не пошли вперед: то, что было лозунгом 13 лет назад, теперь во многом стало фактом, заумь участвует во всех подлинно значительных литературных произведениях последнего времени. Заумную школу прошли Артем Веселый, Сельвинский, Кирсанов и др. (См. А. Крученых – «Новое в писательской технике»). На заумь во многом опирается новый театр (постановки театра «Дома печати» в Ленинграде). Только то, что не связано своей судьбой с заумью (с беспредметным аналитическим искусством вообще) – застыло на мертвой точке. А сила настоящего живого искусства исходит от двигателя – зауми. Такова практическая сила заумного языка. Один простак сказал: «Телега уехала на тринадцать верст вперед, а колесо все вертится на том же самом месте». Малах его знает, что он думал при этом!
Что же касается теории зауми, то совершенно напрасно Малахову кажется, что ее «обоснования вырастают в своеобразную поэтику, по правде говоря, довольно убогую». А, между тем, в наше время заумь – единственно жизненная поэтика. Для многих ясно, что схоластика Брюсова и мертвая однобокая статистика Шенгели, тянут поэзию в туник. Молодая поэтика заумников возвращает слову его исконный простор. Например: мы видим то, на что схоласты закрывали глаза, и умеем оперировать с тем, чего она боялись, как огня: сдвигология. Сдвиг, известный всем великим поэтикам, потом забытый и вновь обнаруженный в работах Крученых, на-смерть перепугал маститых теоретиков литературы. А, меледу тем,