Александр Островский - Владимир Яковлевич Лакшин
Конечно, Островский не брезговал и сведениями статистики и выписками из «Губернских ведомостей», которые помогал ему делать купецкий сын Гурий Николаевич Бурлаков, ехавший с ним в качестве помощника и секретаря. Но больше всего смотрел, слушал, жадно впитывал в себя. Он изучал режим навигации, конструкцию барки и расшивы и теперь без запинок мог сказать, что значат пыжи, кокоры, борты, озды, и не затруднился бы определить, чем отличаются глоботья от вывески в неводах.
Но, главное, он видел бурлаков, тянущих барки лямкою, и коноводов, проводивших со своими лошадьми караваны судов, слышал их песни у костров и виртуозную ругань коноводов с лоцманами. Он узнал, как живут в большинстве своем жители приволжских городков в межсезонье, когда им остается один промысел – ковка гвоздей и всякой железной мелочи для барок, а у женщин – вязание чулок, и в домах не бывает мяса, а едят один жареный лук в конопляном масле. Он увидел и как живут крестьяне на бедных землях, неудобных для пахоты, густо усеянных мелкими камнями. Во многих деревнях остались одни бабы, а мужики, чтобы отработать оброк барину, ушли в каменотесы…
Сотни верст проехал Островский по приволжским дорогам то на тряской телеге, то верхом, а реже в тарантасе, и все не уставал удивляться: чтобы «в середине России, в 60 верстах от Твери, могла существовать такая глушь!» Не раз припоминалось ему дорогой присловье из русской сказки об Иване-царевиче: «Едет он день до вечера, перекусить ему нечего». В одной деревне он с трудом достал яиц, но не мог разыскать никого из крестьянок, кто умел бы делать яичницу: по бедности они давно забыли эту премудрость. Он ночевал на постоялых дворах и в крестьянских избах, вступал в разговоры с ямщиками, и много новых и свежих впечатлений оседало незаметно в его памяти.
Его мечта была – добраться до истоков Волги. Он не поверил губернатору, отговаривавшему его от этой поездки, и в конце мая двинулся вязкими проселками к верховью.
Когда-то он бывал в Нижнем и смотрел с нижегородского крутого откоса на волжский плёс, знал Волгу, текущую широкой спокойной лентой у Костромы и Кинешмы, и ему хотелось своими глазами увидеть место рождения реки, в воды которой глядится половина России. Где этот родничок, это место свято? Тогда еще спорили: вытекает ли Волга из озера Селигер, или из озера Пёно, или из другого озерка – Волго. Мало кто сюда добирался.
Последние семь верст дорога была ужасная: то поднималась в горку, то пропадала в болотистых кочках. Почти половину пути пришлось идти пешком. В деревню, стоящую невдалеке от истока реки, приехали глубокой ночью. А утром под сильным дождем по мокрому и вязкому болоту с редким ельником пошли в часовню Иордан, построенную над источником. Через грязное нерасчищенное болото к часовне не было проложено мостков, их заменяли толстые, замшелые, полусгнившие коряги. Осторожно ступая, можно было пройти в ветхий, покосившийся сруб и в его полутьме увидеть колодец с красноватой водой.
Островский приметил, что к колодцу из-под сруба тянется тонкая струйка живой воды, и с большим трудом перебрался еще сажен двенадцать от часовни на запад, к самому истоку.
«Из-под упавшей и уже сгнившей березы, – записал он, – Волга вытекает едва заметным ручьем. Я нарвал у самого истока цветов на память».
Он постоял, наверное, минуту молча, огляделся, чтобы лучше все это запомнить, и кликнул провожатого. Возвращаясь к дому, он то и дело оглядывался на бегущий ручей. А ручеек Волга нырнул под первый мостик, прижался к горе, так что совсем его не видно стало, потом превратился в быстрый ручей с твердым дном, весело журчащий по камням; опять спрятался в болоте, поросшем кустарником и заваленном корягами и пнями, едва угадывался в виде оконцев, окруженных сочной болотной травой. А за деревней Вороново снова вырвался наружу, боролся с болотами, проходил сквозь озерка, пока, наконец, приняв в себя речку Селижаровку, не стал плавной и сильной рекой…
Когда в середине путешествия по Верхневолжью Островский сделал петлю и заехал на несколько дней в Москву, друзья не узнали его: он загорел, отпустил рыжие усы, и на лице его, зацветшем здоровьем, весело сияли голубые глаза. Куда девались тоска и вялость. Он был полон впечатлениями и жаждой работы.
Однако по возвращении в Тверь его ждало неожиданное огорчение. Газеты, доставленные с очередной почтой из Москвы, принесли известие, что старая надоевшая сплетня о Гореве всплыла опять. Фельетонистам, казалось, доставляет особую радость раздувать забытый скандал. В травле участвовали две газеты: «Санкт-Петербургские ведомости» и «Ведомости Московской городской полиции». Осада велась по всем правилам и заставляла подозревать хорошо продуманную интригу. Это исподволь шло с начала года, и, пока мог, Островский отмахивался от фельетонных уколов, не желал их замечать. Но теперь тон газет достиг опасного накала, и это выбило его в конце концов из колеи[414].
Нетрудно было догадаться, что петербургского фельетониста (им был, как потом выяснилось, В. Р. Зотов) и издателя газеты – Краевского раздражает начавшееся сотрудничество Островского в «Современнике». Да и в Москве у него хватало недоброжелателей, разжигавших скандал.
«В эту неделю, – записывает Островский в дневнике 4 июля, переехав из Твери в Калязин, – я проживал самые мучительные дни и теперь еще не совершенно оправился. Только было я принялся за дело и набросал сцену для комедии, как получил от Григорьева письмо с приложением № “Полицейских ведомостей”, исполненного гнусных клевет и ругательств против меня. Мне так сделалось грустно! Личность литератора, исполненного горячей любви к России, честно служащего литературе, ничем у нас не обеспечена. И притом же я удален от всех своих близких, мне не с кем посоветоваться, не с кем поделиться своим горем».
Хладнокровие оставило Островского. Он не может ни сочинять, ни спокойно продолжать экспедицию, пока не ответит «литературным башибузукам». Газетная травля, подозревает он, не случайно развязана тогда, когда, «странствуя по рекам и озерам», он находился вдали не только от обеих столиц, но и от губернских городов и не мог сразу же пресечь ложь.
Островский не находит слов для возмущения: «Каково это? На живого, как на мертвого». Ему даже приходит сгоряча мысль – привлечь к суду своих обидчиков.