Евгений Шварц - Телефонная книжка
Прокофьев Александр Андреевич[0] — малого роста, квадратный, лысеющий, плотный, легко вспыхивающий, вряд ли когда спокойный. В гневе стискивает зубы, оттягивает углы губ, багровеет. Человек вполне чистой души, отчего несколько раз был на краю гибели. Крестьянин из‑под Ладоги, он появился в союзе человеком несколько замкнутым, угрюмым. Тогда он писал вполне на свой лад, и стихи его нравились, казались сбитыми и плотными, как он сам. Познакомился я с ним ближе в 32 году в Коктебеле. Поездка оказалась и ладной и неладной. Долго рассказывать почему. Теперь, через 24 года, кажется она только терпкой и горьковатой. Тогда наш литфондовский дом только что открылся. Дом Ленинградского литфонда. Купили дачу у наследниц профессора Манассеина[1]. Дочь его — рослая, с лицом правильным и трагическим, оставалась в то лето еще чем‑то вроде директора бывшего своего владения. Она распределяла нас по комнатам, когда мы приехали, и, к моему негодованию, все путала меня с Брауном — мы казались ей однофамильцами. Но знакомое чувство близости моря, виноградники, только что пережитое по дороге ощущение, что вернулся я на родину, запах полыни — все это примиряло меня с трагической и рассеянной хозяйкой. Расселили нас по большим комнатам профессорской дачи. Мы заняли застекленную террасу второго этажа: я, Женя Рысс, Раковский[2] — остальных в точности припомнить не могу. Женщин селили внизу. Скоро жизнь вошла в свою колею. Прокофьев — и еще не помню кто — получили комнату тоже внизу окнами на виноградники. Мы же видели в стеклянные решетчатые стены своей террасы море. При таком близком житье — бытье вскоре знали мы друг друга во всех подробностях. Знали, что Раковский завел кое- какое знакомство. И рад.
27 февраляНо боится хвастать, чтобы не дошло до Ленинграда. Возвращаясь, он протягивал руку под кровать. И доставал оттуда совсем не то, что можно было ожидать по металлическому звуку, а большую кружку с простоквашей. И принимался есть, от времени до времени восклицая: «Хорошо!» И все понимали, что относится это не только к простокваше, но и к его похождениям. Однажды только он высказался ясней. Сказал в пространство, таинственно: «На профессию надо напирать, братцы». То есть, напоминать облюбованной девице, что ты не кто‑нибудь, а писатель. Впрочем, скоро разнеслись слухи, что приударяет Раковский за вдовой, а не за девицей. И «вдова» стало условным обозначением. И известную частушку в связи с этим слегка переиначили. Пели: «В нашем саде, в самом заде, вся помятая трава. То не буря виновата, а проклятая вдова». Впрочем, я не уверен, что мы не наклепали на Раковского, всё это в избытке веселости. Ах, какое это было веселое и горькое лето. Женя Рысс, тогда легкий, почти юный и почти не пьющий. Я, до того худой, что наши тучники отдавали мне второе, если оно казалось им тяжелым. Рая Троянкер. Не знаю, что она была за поэтесса, но талантливость сказывалась в самой породе ее. Она умерла, сгорела от туберкулеза в Мурманске, куда уехала году в 34–35. Но тогда никто и не думал о смерти. Все были веселы, а я словно опьянел от моря и запаха Польши, и все ходили стаей за мной.
28 февраляПрокофьев в первые дни казался угрюмым и держался в стороне. Общался только с Брауном да Марусей Комиссаровой[3]. Браун, с нездоровым цветом лица и словно бы пыльный, тоже казался замкнутым, но по причинам другим. Этот был Прокофьеву противоположен. Прокофьев не боялся. А Браун окружающий мир считал зараженным и угрожающим. Все мазался йодом. Каждую царапинку, каждую ссадинку. От нее и след простыл, а он всё, бывало, мажет это место на всякий случай. Потом была Маруся Комиссарова, она была простой и открытой. И у всех трех, и у Прокофьева, и у Брауна, и у Маруси, был завидный дар: музыкальность.
Когда запевали они втроем, чаще всего народные песни, — я их слушал да удивлялся. Постепенно дачная жизнь сближала нас. И я разглядел Прокофьева поближе. Прокофьев еще не отошел от деревни и тех кругов, в которые попал он, уйдя оттуда. Мы были ему чужды, но он, приглядываясь, убеждался, что мы тоже люди. О, терпкое и радостное и горькое лето 32–го года. Приехала Наташа Грекова, о которой я рассказывал уже. Приехал Зощенко. Парикмахер, который брил нас в римском дворике бывшей виллы какого‑то грека, со стенами, расписанными масляной краской, спрашивал перед его приездом: «Вот, наверное, веселый человек, всё хохочет?» А в те дни мучали Михаила Михайловича бессонницы и болело сердце. Он мог заснуть только сидя в подушках. Он был мрачен, особенно в первые дни, но потом повеселел и, сам удивляясь, повторял: «Как я добр! Как я добр!» Мы с Катюшей переселились в дом вдовы Волошина[4]. Для этого нас представили ей. Мы прошли через большую комнату, где стояла не то голова Зевса, не то статуя Аполлона. Забыл. Среди выбеленных стен казалась она такой же ненастоящей, самодельной. Это чувство помню. И неуместной. Смущала, как декламация. И библиотека казалась почему‑то неестественной.
29 февраляВдова Волошина рассказала нам, как умер ее муж. И я ужаснулся. Повеяло на меня охотнорядским, приспособленческим духом, который в союзе — в московском его отделении — был еще очень откровенен. Волошин подарил дачу свою союзу. Хозяйственники сразу заподозрили недоброе. Они сначала умолкли. Два 'или три месяца не отвечали, стараясь понять, в чем тут хитрость. Наконец потребовали нотариальное подтверждение дара. После долгих и утомительных поездок в Феодосию Волошин и это выполнил. И вдруг пришла из союза телеграмма, подействовавшая на бедного поэта, как пощечина. «Продали дом Партиздату выгодно и нам и вам». Волошин крикнул жене: «Пусть меня лучше солнце убьет!» — и убежал из дому без шляпы бродить по горам. Жена уверяла, что эти слова «выгодно и нам и вам» оскорбили его воистину смер — тельно. И я верю, что так и было. Он не сомневался, что, делая это, даря свою дачу, он обрадует писателей. И будут они вспоминать его с уважением — Волошин чувствовал, что тяжело болен и скоро умрет. А тут вдруг приносят «выгодно и вам и нам». В 32 году новое руководство союза с огромным трудом выкупало у Партиздата то, что принадлежало им уже однажды по дарственной записи. Часть дома оставалась за наследницей. Сюда примыкал одноэтажный флигелек, длинный, с крытой галереей. Вот тут нам и разрешила поселиться вдова Волошина. Рядом жили супруги Габричевские[5], давние друзья поэта. Он — профессор. Высокий, с выражением насмешливым. Аристократически картавящий. Он славился пословицами, которые произносил аристократически небрежно. Например: «Без рубашки к телу ближе». «Мальчик от девочки недалеко падает». Волошинская дача резко отличалась от нашей, манассеинской. В ней еще доживал дух десятых годов.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});