Прожитое и пережитое. Родинка - Лу Андреас-Саломе
Я вспоминаю о том, как часто читала я на челе Виталия сосредоточенное внимание, терпение к самому словоохотливому старику — и никогда раздражительность, ничего похожего на хитрость, а одно только благоговение.
Мне кажется, выразительнее всего на его лице проступает благоговение.
Разве он и сам не один из них? Если здешняя молодежь напоминает ему о его собственной юности, то я, глядя на стариков, представляю себе, каким он когда-нибудь станет. Разница между «мужиком и барином» тут ничего не значит! Мне кажется, это не поддается какому бы то ни было разграничению и характерно для любого уровня образования.
Нельзя ли и об истинном, зрелом Виталии сказать, что он спокойно и естественно приближается к великой мудрости, подобно незаметно созревающему плоду, предназначенному стать пищей для других?.. И что происходит это с ним именно в этом уголке земли — в деревне, «у своих»? Разве не пришлось бы ему идти против самого себя, если бы вместо зрелости и спокойствия он утверждал насилие и жестокость?
Да! И все же: именно потому; что в этом заключается сокровенная суть его души, он, должно быть, увидел соблазн и опасность подмены жертвенности довольством собой. Именно поэтому он и сказал тогда — в ночном саду под окном Дити, — что и в заботе о спасении души есть проклятие самодовольства и недостаток любви — последней любви.
С тяжелым сердцем шла я за стариками. Скоро я обогнала их, но повернула обратно, чтобы еще раз взглянуть на них, точнее, только на того, что говорил, низкорослого, с глазами, глубоко спрятанными под седыми кустистыми бровями: вот таким, наверное, представляешь себе в детстве волшебника, доброго волшебника…
Вчера я вышла из бани вместе с Макаровой. Там, где за низкими ивами струится ручеек, стоит почерневшая от дыма, окутанная клубами пара избушка с красной трубой над соломенной крышей; в жаркой парилке, ведрами плеская воду на раскаленные камни, вся деревня по субботам хлещет себя вениками, смывая накопившуюся за неделю грязь. Там была даже роженица, на которую я хотела взглянуть; влажный жар был лучшей повивальной бабкой, единственным помощником при родах, если Виталий не присылал акушерку.
Макарова шла после вечерней бани босиком, с раскрасневшимся лицом, завязав мокрые волосы ситцевой тряпицей, — она была такой высокой и статной, что я рядом с ней казалась себе подростком, а такое со мной случается не часто. Мы говорили о ее детях.
— Шестеро, как ты изволила заметить, матушка, но, даст Бог, Фома подарит мне еще больше, я баба здоровая… Сколько сынов — столько душ; сколько душ — столько и землицы. А у вас разве по-другому? К тому же Бог послал мне и трех дочерей, а их не считают за души; тоже благодать, я думаю, хотя и не такая очевидная… А ты?.. Еще не рожала?..
Я ответила. Макарова тихо посмотрела на меня долгим ласковым взглядом. В потемневших глазах было искреннее участие. И она высказала его с такой спокойной уверенностью, что я восприняла ее слова как благую весть:
— Смирись со своей судьбой, она еще наградит тебя. Даст Бог, ты еще народишь мальчиков.
В этот момент к нам подошел возвращавшийся из деревин Виталий. Но неожиданно я вздрогнула от испуга: прямо перед ним, перегородив дорогу выскочил нагишом высокий, длинноволосый человек с птичьей головой; глаза его страшно сверкали. Издавая хрюкающие гортанные звуки, он, подпрыгивая, направился к нам, а потом также неожиданно исчез за ивами возле бани.
— Это наш дурачок! Он никому не причиняет вреда! — пояснила Макарова, здороваясь с Виталием за руку. — Как поживаете, Виталий Сергеич? — И, повернувшись ко мне: — Много таких юродивых, как их тут называют, бродит по нашей земле; а у вас разве нет их?.. Дурачков у нас никто не боится, иметь их почетно; даже самые бедные с удовольствием подают им то, в чем они нуждаются.
— А дурачок ли он на самом деле? — улыбаясь, усомнился Виталий. — Лет двадцать тому назад ему, должно быть, пришло в голову, что слабоумие избавит его от воинской повинности. Дурацкая проделка удалась, но бедняга не подумал о том, какая это неприятная обязанность — всю жизнь изображать идиота.
Макарова добродушно засмеялась; она стояла, прижав к бедру руку с банными принадлежностями.
— Что тебе сказать, батюшка? Может, двадцать лет назад его и настигло слабоумие. Не стань он дурачком, ему бы трудно пришлось с тем умишком, который у него остался, — я думаю, труднее, чем если бы Господь забрал у него жену и детей, изба его сгорела бы, а поле пришло в запустение. Это-то его и ожидало, — философски рассудила Макарова. — Но раз уж он стал юродивым, надо за ним как следует присматривать. Ибо кто лишился рассудка, не получив от Бога хоть какое-то вознаграждение? И часто совсем не маленькое! На Руси в древности были великие и сильные юродивые, — удовлетворенно поучала она меня. — Они предостерегали и судили вельмож, говорили им правду в глаза, одну только правду; и все, даже сам Государь, слушались их… Ну, наш юродивый в сравнении с ними всего лишь дурачок
— Но ведь он, ничем не обремененный, совсем не помогает вам в вашем тяжелом труде, — заметила я.
Макарова задумчиво смотрела перед собой, казалось, она всерьез решает, принимать ли ей мою похвалу.
— Почему же не помогает? — спросила она, поднимая голову. — Разве у него мало дел? Он несет свой крест. А мы свой.
Мы замолчали. Мое сердце широко открылось навстречу ее словам. Но она продолжала:
— Как же так, Виталий Сергеич?.. Теперь, говорят, появились другие — тоже юродивые? Тоже приходят издалека и уходят куда-то. И хотят научить вельмож и народ, как им жить. И сотрясают все, что было раньше. Скажи, Виталий Сергеич: они юродивые — эти святые?.. Благослови их Господь…
— А ты как думаешь, Макарова? Похожи они на юродивых? — спросил