Дмитрий Лихачев - Воспоминания
Мое обращение к следователю в милиции имело тот же результат, что и обращение о нападении на мою квартиру в 1976 г.
Это время — 1976 г. — было в Ленинграде временем поджогов квартир диссидентов и левых художников. На майские праздники мы отправились на дачу. Вернувшись, застали в своей квартире разгуливавшего милиционера. Окна балконной двери были выбиты. Милиционер просил нас не беспокоиться: он дожидался нашего прихода. Оказалось, что около трех часов ночи накануне сработала звуковая сигнализация: дом был разбужен ревуном. На лестницу же выскочил только один человек — научный работник, живший под нами, остальные побоялись. Поджигатели (а это были именно они) повесили бак с горючей жидкостью на входную дверь и пытались через резиновый шланг закачать ее в квартиру. Но жидкость не шла: щель была слишком узкой. Тогда они стали ломиком расширять ее и раскачали входную дверь. Звуковая охрана, о которой они ничего не знали (она была поставлена на фамилию мужа дочери), стала дико выть, и поджигатели бежали, оставив перед дверью и канистру с жидкостью, и жгуты из пластика, которыми пытались залепить щели, чтобы жидкость не вытекала назад, и другие «технические мелочи».
Следствие велось своеобразно: канистра с жидкостью была уничтожена, состав этой жидкости определен не был (мой младший брат-инженер сказал, что по запаху — это смесь керосина и ацетона), отпечатки пальцев (поджигатели убегали, вытирая руки о крашеные стены лестницы) смыли. Дело передавалось из рук в руки, пока, наконец, женщина-следователь благожелательно не сказала: «И не ищите!»
Впрочем, кулаки и поджог были не только последними аргументами в попытках моей «проработки», но и местью за Сахарова и Солженицына.
Нападение на площадке квартиры произошло как раз в тот день, когда М. Б. Храпченко, не совсем честным путем сменивший на посту академика-секретаря В. В. Виноградова, позвонил мне из Москвы и предложил подписать вместе с членами Президиума АН знаменитое письмо академиков, осуждавшее А. Д. Сахарова. «Этим с вас снимутся все обвинения и недовольство». Я ответил, что не хочу подписывать, да еще и не читая. Храпченко заключил: «Ну, на нет и суда нет!» Он оказался неправ: суд все же нашелся — вернее, «самосуд». Что касается майского поджога, то здесь, вероятно, сыграло роль мое участие в написании черновика главы о Соловках в «Архипелаге ГУЛАГе». Не буду рассказывать всего того, что мне довелось пережить, защищая от сноса Путевой дворец на Средней Рогатке, церковь на Сенной, церковь в Мурине, от вырубок парки Царского Села, от «реконструкций» Невский проспект, от нечистот Финский залив и т. д. и т. п. Достаточно посмотреть список моих газетных и журнальных статей, чтобы понять, как много сил и времени отнимала у меня от науки борьба в защиту русской культуры.
Академик Александр Сергеевич Орлов и Варвара Павловна Адрианова-Перетц
До революции А. С. Орлов был модным приват-доцентом Московского университета и славился своей красивой внешностью. У меня сохранилась его фотография того времени: правильные черты лица, внешность благородная и в высшей степени интеллигентная. Женат он был, как говорили, на первой красавице Москвы. Впоследствии я встречал его жену у него в доме перед самой войной и после: Мария Митрофановна сохранила свою красоту и женственность до глубокой старости, которую она провела уже без него в большом одиночестве. Всю свою жизнь она посвятила только ему, своему мужу и кумиру, и имела мало знакомых.
Но в двадцатые годы с А. С. Орловым произошли события, раздвоившие его натуру. Он лишился своих уже взрослых детей. Два сына умерли, а дочь уехала с мужем за границу, и он потерял ее из виду. Сам он стал безобразен. Он говорил про себя, что его пугаются дети, а одна девочка будто бы в его присутствии спросила мать: «Это дяденька или нарочно?». Рассказ этот я, впрочем, слышал и в применении к поэту Апухтину, отличавшемуся чрезвычайной тучностью. Это, по-видимому, бродячий сюжет, к которым сам А. С. Орлов питал большое пристрастие. Свою красивую внешность А. С. Орлов потерял при следующих обстоятельствах. В 20-е гг., как он мне рассказывал, он каждую неделю ездил преподавать в Тверь. Поезда были переполнены. Он приходил на вокзал заранее, чтобы занять сидячее место. Однажды в дороге в набитом людьми вагоне против него стояла женщина, держащая на руках сравнительно большую девочку. А. С. Орлов осведомился, что с девочкой. Женщина ответила: больна. «Ну вот что, тетка, — сказал А. С., — тебе я своего места не уступлю, а девочку свою дай: я ее подержу на руках». Так и ехали. А. С. Орлов чувствовал, что девочка вся горит. В Твери к концу своего пребывания А. С. сам почувствовал себя плохо. Сел в поезд, чтобы вернуться в Москву. Но в поезде А. С. Орлов потерял сознание и очнулся много дней спустя в одной из московских больниц. Над собой он услышал голос врача: «Видеть он будет». У него, как оказалось, была черная оспа. Оспа обезобразила его лицо и особенно нос, который увеличился в размерах и на котором постоянно образовывались страшно безобразившие его наросты. Дважды ему делали пластические операции носа. Один раз в Ленинграде проф. Дженалидзе, другой раз какой-то знаменитый хирург в Париже. Выйдя из парижской больницы, он ни на минуту не остался в Париже, даже для того, чтобы посетить Национальную библиотеку: все иностранное он ненавидел, а Европу неизменно называл «Европией». Для него не было худшего ругательства, чем обозвать человека «эвропейцем». Произносил он это слово с глубочайшим презрением. Впрочем, так же точно он не любил Ленинград и все ленинградское. О Ленинграде он говорил: «Какие-то пять углов». Про Анну Ахматову, которую ощущал как типичную представительницу Петербурга, он говорил: «Анна Мохнатая» — и при этом голосом и жестом показывал «излом» и «изысканность» светской дамы, что было, конечно, совершенно неверно.
В Ленинград он переехал в 1931 г. только повинуясь старой традиции: когда-то избиравшиеся в Академию наук должны были жить в Петербурге[19]. Почему же все-таки, не любя Петербурга — Ленинграда, А. С. покинул Москву и Замоскворечье обожаемого им В. О. Ключевского? Да потому, что он чрезвычайно ценил свое звание академика и относился к собственному официальному положению с необыкновенным и, я бы сказал, артистическим пиететом.
Когда его избрали в академики, он не скрывал своей детской радости и гордости. Он пришел в Издательство Академии наук, помещавшееся тогда на Таможенном переулке в помещении бывшего Азиатского музея, и говорил всем здоровавшимся с ним: «Можете меня поздравить…» и был в отличнейшем настроении.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});