Энн Эпплбаум - ГУЛАГ
“Политических” советская судебная система тщательно классифицировала. В целом статус “контрреволюционеров” был ниже, чем статус уголовников; как я уже писала, первых считали “социально опасными”, вторых – “социально близкими”. Но “политических” сортировали также в зависимости от пункта 58‑й статьи Уголовного кодекса, по которому они были осуждены. Евгения Гинзбург пишет, что самым легким для них был пункт 10 – “антисоветская агитация” (АСА). По нему проходили так называемые болтуны, арестованные за шутку, за анекдот, за критическое замечание о Сталине или местном партийном руководителе (а часто и этого не было, хватало доноса соседа-недоброжелателя). Даже лагерное начальство молчаливо признавало, что “болтуны” осуждены ни за что, и им легче было получить менее тяжелую работу.
Хуже приходилось осужденным за “контрреволюционную деятельность” (КРД). Еще хуже – отправленным в лагерь за “контрреволюционную троцкистскую деятельность” (КРТД). Добавочное “Т”, как правило, означало, что человека могут поставить только на тяжелые “общие работы” (лесоповал, работа в шахте, строительство дорог), особенно если срок составляет 10–15 лет или больше[1042].
Но и это было еще не самое худшее. Ниже КРТД стояли КРТТД, осужденные за “контрреволюционную троцкистско-террористическую деятельность”. “Я знал случаи, – пишет Лев Разгон, – когда дополнительное «Т» появлялось в формуляре во время очередной генпроверки, в результате ссоры с нарядчиком или начальником УРЧ <учетно-распределительной части> из блатных”[1043]. Разница в одной букве могла означать разницу между жизнью и смертью, поскольку лагернику с шифром КРТТД не полагалось ничего, кроме самого тяжкого физического труда в штрафном лагпункте.
Подобные правила, однако, не всегда были четкими. На практике зэки постоянно взвешивали возможные последствия своего приговора, пытаясь понять, как он скажется на их жизни. Варлам Шаламов пишет о том, как однажды ему в лагере улыбнулась удача: его отправили на фельдшерские курсы. Но его охватило беспокойство: “Принимают ли пятьдесят восьмую? Только десятый пункт. А у моего соседа по кузову машины? Тоже десятый – «аса». Литер: «антисоветская агитация». Приравнивается к десятому пункту”[1044].
Место “политического” в лагерной иерархии определял не только приговор. Хотя “контрики” не имели такого, как у блатных, кодекса поведения и особого жаргона, нередко они рано или поздно примыкали к тем или иным внутрилагерным группировкам. Эти “кланы” политических формировались ради товарищества, ради взаимной защиты или по общности мировоззрения. Они не были четко очерчены – перекрывались друг с другом и с группировками бытовиков – и возникали не в каждом лагере. Но когда они существовали, то могли иметь для заключенного жизненно важное значение.
Самыми фундаментальными и в конечном счете самыми мощными “кланами” политических были те, что формировались на основе национальности или места происхождения. Их роль резко возросла в военные и послевоенные годы, когда намного увеличилось количество арестованных иностранцев и представителей нацменьшинств. Землячества образовывались естественным порядком: прибыв в лагерь, заключенный немедленно принимался искать сородичей – эстонцев, украинцев или даже (в единичных случаях) американцев. Уолтер Уорик, один из “американских финнов”, попавших в лагеря во второй половине 1930‑х годов, в воспоминаниях, написанных для своей семьи, говорит о том, как объединились в его лагере финноязычные заключенные, чтобы защититься от грабежа и бандитизма уголовников: “Стало ясно, что, если мы хотим хоть немного покоя, надо объединиться против них. И мы создали группу взаимопомощи. Нас было шестеро: два американских финна <…> два финских финна <…> и два финна из-под Ленинграда…”[1045]
Национальные землячества различались по характеру. Например, есть разные мнения о том, была ли своя группировка у евреев, или они вливались в общую русскую массу (а когда стало много евреев из Польши – в общую польскую массу). Ответ, судя по всему, зависит от периода и во многом – от личных пристрастий и взглядов. Многие из евреев, арестованных в конце 1930‑х в ходе репрессий против партийных и военных руководителей, считали себя в первую очередь коммунистами, а евреями лишь во вторую. Как писал один бывший заключенный, в лагерях все стали русскими – и кавказцы, и татары, и евреи[1046].
Но во время Второй мировой войны, когда, наряду с поляками, в лагеря стали прибывать евреи из Польши, у них начала возникать некая этническая общность. Ариадна Эфрон, дочь Марины Цветаевой, описывает один лагерь, где начальником швейного цеха – вожделенного, по гулаговским меркам, места работы – был еврей Либерман. “Когда в лагерь прибывала новая партия, он обходил строй, спрашивал: «Евреи есть? Выходи. Евреи есть?..»” Всех евреев он старался устроить в свой цех, спасая от тяжелых общих работ. Он даже изобрел способ помочь двум раввинам, которым по религиозному закону не полагалось работать – можно было только молиться. Для одного Либерман “сделал гардероб. Прибил доску с гвоздями, огородил ее и внутрь посадил старого раввина. Так тот и просидел весь срок у пустой вешалки…” Другому он придумал должность “контролера по качеству”. Раввин ходил вдоль конвейера, улыбался и молился про себя[1047].
Особенно тяжело пришлось евреям в начале 1950‑х, когда государственный антисемитизм, выразившийся, в частности, в “деле врачей”, которые якобы пытались убить Сталина, достиг пика. Но и в эти годы в разных лагерях уровень антисемитизма, судя по всему, был разным. Еврейка Ада Пурыжинская, арестованная в разгар “дела врачей” (ее брата расстреляли за “подготовку убийства Сталина”), вспоминала: “Я не так уж очень ощущала, что я еврейка, не могу сказать, что меня за это травили”[1048]. Но еврей Леонид Трус, арестованный примерно в то же время, рассказывал, как один старый зэк избавил его от нападок ярого антисемита, осужденного за спекуляцию иконами. Старый зэк сказал: “Насчет Христа чья бы корова мычала, а твоя бы молчала, ты же здесь христопродавец, торговал этим Христом, иконами…” И это разрядило обстановку.
Трус счел необходимым не пытаться скрывать, что он еврей, наоборот, на валенках, чтобы они не потерялись, он нарисовал шестиконечную звезду. В его лагере “евреи, как и русские, ни в какую группу не объединились”. Из-за этого, говорит Трус, “самое тяжелое, что было для меня, <…> это одиночество, оттого что я еврей среди русских, все спаяны земляческими отношениями, а я совершенно один”[1049].