Энн Эпплбаум - ГУЛАГ
Такую систему увидел в 1946 году подростком один зэк, чей рассказ передает Николай Медведев в книге “Узник ГУЛАГа”. Ссыльного парнишку, отправленного на Колыму за кражу высыпавшегося в реку колхозного зерна, еще в пути взял под крыло и постепенно ввел в воровской мир “главный урка” Малай. На прииске рассказчику велели было мести пол в столовой, но Малай вырвал у него из рук метлу. “И я не стал работать, как не работали все воры. За меня подметали, убирали, мыли другие зеки…”[1011]
Лагерная администрация, объясняет рассказчик, смотрела на это сквозь пальцы. “Для ментов одно было важно – это чтобы прииск давал золото, как можно больше золота, и чтобы в лагере не было хипиша, держался порядок”. И воры, говорит он скорее одобрительно, этот порядок в целом поддерживали. Лишаясь части рабочей силы, лагерь зато выигрывал в дисциплине. “Если кого-то шибко обижали на зоне, то пострадавший искал защиту не у хозяина, не у ментов, а шел к ворам…” Это, утверждает рассказчик, “в какой-то мере сдерживало проявление чрезмерного насилия и произвола”[1012].
Воровская власть в лагерях изображена здесь скорее в положительном свете, и это необычно: ведь сами урки, многие из которых были малограмотны, не писали мемуаров, а “нормальные” авторы, писавшие о ГУЛАГе, – свидетели террора, грабежа и насилия, чинимых блатными над другими заключенными, – страстно их ненавидели. “Вор-блатарь стоит вне человеческой морали, – решительно заявляет Варлам Шаламов. – Любой убийца, любой хулиган – ничто по сравнению с вором”[1013]. Солженицын писал: “Именно этот общечеловеческий мир, наш мир с его моралью, привычками жизни и взаимным обращением, наиболее ненавистен блатным, наиболее высмеивается ими, наиболее противопоставляется своему антисоциальному антиобщественному кублу”[1014]. Анатолий Жигулин выразительно описывает один из способов, каким суки (так назывались воры, согласившиеся работать) наводили свой “порядок”. Однажды, сидя в почти пустой столовой, он услышал, как два зэка спорят из-за ложки. Вошел со свитой Деземия – “старший помощник” главной суки:
– Что за шум такой? Что за спор? Нельзя нарушать тишину в столовой.
– Да вот он у меня ложку взял, подменил. У меня целая была. А он дал мне сломанную, перевязанную проволочкой!
– Я вас сейчас обоих и накажу, и примирю, – захохотал Деземия. А потом вдруг молниеносно сделал два выпада пикой <длинным кинжалом> – словно молнией выколол спорящим по одному глазу[1015].
Влияние воров на лагерную жизнь, безусловно, было огромным. Их жаргон, который так сильно отличается от обычного русского языка, что его можно считать чуть ли не особым языком, стал в лагерях самым распространенным средством общения. Помимо богатого набора изощренных ругательств, словарь блатного жаргона, составленный в 1980‑е годы (многие слова и выражения сохранились с 1940-х), содержит сотни слов, обозначающих обычные объекты – предметы одежды, части тела, инструменты. Эти слова совершенно не похожи на соответствующие слова русского языка. Для объектов и понятий, представляющих особый интерес (деньги, вор, проститутка, кража), имеются десятки синонимов. Помимо выражений, обозначающих общую причастность к преступному миру (например, “по музыке ходить”), есть много выражений для специфических видов воровства: “держать садку” – воровать на вокзале, “держать марку” – воровать в городском транспорте, “идти на шальную” – совершать незапланированную кражу, “денник” – дневной вор, “клюквенник” – церковный вор и так далее[1016].
“Блатную музыку” (воровской жаргон) выучивали почти все зэки, хотя не все делали это охотно. Некоторые так и не привыкли к этому языку. Одна политзаключенная, выйдя на свободу, писала:
Самое трудное в таком лагере – выносить постоянную брань и сквернословие. <…> Ругательства, которыми уголовницы уснащают свою речь, невыносимо грубы, и кажется, что они способны разговаривать друг с другом только самыми грязными и низкими словами. Мы так ненавидели эту ругань, что, когда они принимались сквернословить, мы говорили друг другу: “Если бы она умирала около меня, я бы глотка воды ей не дала”[1017].
Другие пытались изучать блатной жаргон. Еще в 1925 году один соловецкий заключенный опубликовал в лагерном журнале “Соловецкие острова” статью о происхождении ряда слов. Некоторые из них, пишет он, просто-напросто отражают воровскую мораль: о женщинах говорят языком наполовину циничным, наполовину сентиментально-слезливым. Иные слова порождены обстановкой: воры говорят “стучать” в смысле “говорить”, потому что в тюрьмах они перестукиваются[1018]. Другой бывший заключенный отмечает, что некоторые слова – “шмон”, “мусор”, “фраер” – пришли в блатной язык из идиша[1019]. Вероятно, это показатель важной роли Одессы в развитии воровской культуры России.
Время от времени лагерные руководители пытались бороться с жаргоном. В 1933 году начальники Дмитлага издали приказ, который предписывал принять “соответствующие меры” к тому, чтобы заключенные, охранники и сотрудники лагерной администрации перестали использовать блатные слова, ставшие на тот момент “словами общеупотребительными, не изгоняемыми даже из официальной переписки, докладов и т. д.”[1020] Нет никаких свидетельств о том, что приказ оказал какое-либо действие.
Настоящие воры не только говорили, но и выглядели по-другому, чем другие зэки. Их диковинные вкусы в одежде, возможно, еще больше, чем жаргон, подчеркивали их принадлежность к особой касте и усиливали их устрашающее воздействие на других заключенных. В 1940‑е годы, пишет Шаламов, все блатные Колымы носили на шее алюминиевые крестики. Здесь не было религиозного смысла – “это было опознавательным знаком ордена, вроде татуировки”.
Моды менялись:
В двадцатые годы блатные носили технические фуражки, еще ранее – капитанки. В сороковые годы зимой носили они кубанки, подвертывали голенища валенок, а на шее носили крест. Крест обычно был гладким, но если случались художники, их заставляли иглой расписывать по кресту узоры на любимые темы: сердце, карта, крест, обнаженная женщина…[1021]
Георгий Фельдгун, чья лагерная жизнь тоже пришлась на 1940‑е, вспоминал:
Вор образца 1943 года ходил обычно в темно-синей шевиотовой тройке, причем брюки заправлялись в хромовые сапоги. Из-под жилетки (“правилки”) виднелась косоворотка, одетая навыпуск. Наконец, кепка-восьмиклинка с пуговкой, надвинутая на глаза, дополняла экипировку. Характерными признаками были также: татуировка сентиментального характера – “Не забуду мать родную”, “Нет счастья в жизни”, затем “фикса” во рту, то есть золотая или серебряная коронка на зубе. Вор передвигался по зоне обычно мелкими шажками, держа носки ног несколько врозь[1022].