Юрий Нагибин - О любви (сборник)
И был снова огромный, нескончаемый, пустой и страшный день без нее. Неужели меня окончательно списали на берег? Мавр сделал свое дело… Да нет, никакого дела мавр не сделал, разве что напомнил оставленной в пренебрежении женщине о ее былой власти.
Я не вышел к ужину — кусок не шел в горло. О водке и думать не мог. Я не хотел постороннего вторжения в чистоту подступающего отчаяния. Я лежал в своей комнате на застланной постели и смотрел на бледное обманчивое дневное небо над сгущающимся сумраком земли. И тут она пришла. В легком платье-халате, босоножках и накинутой на плечи старой замшевой куртке Василия Кирилловича. После недавней грозы, как всегда, похолодало.
— Ты мне не рад?
— Я не ждал вас.
— Ты злишься?
— Уже нет.
— Но злился? — Я не ответил. — Тебе хорошо было в последний раз?
— Я люблю вас. Мне нужны вы, а не… — Я не нашел нужного слова.
Она же не захотела его угадать. Есть такой неприятный способ разговора, когда цепляются за слова, сознательно не слыша подразумеваемого смысла.
— А разве я не с тобой?
— Нет. Вы все время ускользаете. Вам нравится мучить меня. Вы заставляете меня за кого-то расплачиваться?
Она скинула на пол куртку. Не знаю, что она сделала с собой, но я вдруг увидел, какой она была девочкой. Что-то юное и прежде промелькивало в ней, но не становилось, как сейчас, новым воплощением. Доверчивое, открытое до беззащитности, юное существо отдавало мне себя без условий и соглашений.
Я подошел к ней и обнял, очень осторожно, тихо, поняв, что отныне мы никуда не торопимся, не боимся нами же создаваемых химер. Мы медленно, как в рапидной съемке, подошли к кровати. Она расстегнула свой халатик пуговицу за пуговицей неспешными движениями — начиналась наша вечность, которую надо пить спокойными, глубокими глотками. И, принимая заданный ею ритм, я так же не спеша снял с себя все, сложил на стуле, лег и притянул ее к себе. Она обняла меня не руками, а всем телом, и вспомнилось: «Ты меня волною тела, как стеною, обнесла». И тут же комната, дача, сад, все мироздание озарились ослепительным светом мощных фар. Это было очень страшно. Наверное, так чувствует себя рыба, высвеченная в ночной воде «лучом» — горящим смольем, когда безжалостная острога подбирается к ее спине по световому колодцу. Голые и беспомощные, мы выставлены на всеобщее обозрение и позорище, и нет нам оправдания, защиты и снисхождения.
Впервые я увидел Татьяну Алексеевну растерянной. Охнув, она вскочила, подобрала свое платье-халат, кое-как натянула на себя и выскочила из комнаты.
Я сел на кровати — без мысли и чувства. Нет, в первое мгновение, поскольку я еще жил своим чувством к ней, был скрут боли и бешенства, что нам опять помешали, затем пришло сознание безнадежности провала, а с ним пустота. Меня не волновало, что сделает со мной Василий Кириллович, что будет дальше. Все кончилось. Мне даже не было стыдно. Бывает стыдно покойнику?
Дверь распахнулась, влетела Татьяна Алексеевна, схватила куртку Василия Кирилловича, вбила босые ноги в свои ночные туфли. При этом она как-то странно, мелко хихикала. Маленькая девочка опять проступала из нее, но почему-то это не умиляло. Она сунула руку в кармашек и ребячливым жестом протянула мне дамский браунинг, который я однажды видел в ее ночном столике.
— Зачем? — спросил я, но револьвер взял.
— Не хочу, чтобы тебя изуродовали. Ты мне нужен целый. — И, опять захихикав, скрылась.
Убить его, взять ее и тоже убить, потом убить себя? Нет, ее оставить, зачем же ей умирать? И тут все наше с ней высветилось и наконец-то обрело художественность. Любимая, вы ошиблись, я не убийца. И я не нужен вам ни целый, ни размолотый вашим мужем. Вам нужен только он, и никто другой в мире. Вы поняли, что он не вернется, что он любит другую женщину, а не вас, и решили: пусть не достанется никому. Катя с длинным носом поняла вас куда лучше меня: вы страстная натура. И страшная. Вы любите этого бздилу, рыгалу и хама, сумевшего так мощно подняться после падения, сохранившего лицо посреди всеобщего обезличивания, крутой нрав и яркий характер посреди всеобщей душевной оскопленности, — ошалело любите, как тогда, под взрывом, когда зачали от него дитя. Я не знаю, сразу ли появился у вас ледяной расчет на меня, но безошибочный инстинкт двигал вами с самого моего появления в вашем доме. Вы довели меня до полной утраты себя, вы делали со мной, что хотели, но, чтобы я стал убийцей, вам надо было полюбить меня. А этого вы не можете. Сейчас я навсегда уйду от вас, вернусь в свой возраст.
Я услышал тяжелые шаги на лестнице. Прежде всего надо спрятать браунинг, он не должен видеть его. Ну, это проще простого, достаточно забросить его на шкаф. Шаги приближались, но я не торопился. Во мне была сомнамбулическая уверенность, что я уйду. Хотя это было не так просто. Прямой путь отрезан, а внизу бегает не успевшая меня признать свирепая овчарка. Я видел, как летала по деревьям убитая после Василием Кирилловичем белка. Она описывала по саду круги, ни разу не коснувшись земли. Словно после долгой разлуки я ощутил свое худое, сильное и ловкое тело. Я уйду по деревьям.
Шаги приближались, надевать штаны и рубашку не было времени, я повязал их рукавами и штанинами вокруг шеи и вышел на балкон. Ближайшая ветка сосны была в метре, я прыгнул на нее, до того как распахнулась дверь.
Овчарка обнаружила меня, когда я проделал половину пути к забору. Она прыгала, клацала зубами, захлебывалась от злобы рыдающим лаем. Она наводила на меня Звягинцева. Если он захватил мелкашку, то при его метком глазе… Пусть воспользуется своим шансом, это справедливо. Отвечать не придется, думал — злоумышленник. Но было темно в ветвях. А белесое небо не уделяло света земле. Я достиг забора и на гибком стволе молодой ольхи перелетел через него. Собачий лай, злоба стыд, муки и неудача моих последних лет остались там. Я оделся, выбрался на шоссе, где меня подхватил первый же грузовик…
Татьяну Алексеевну я увидел двенадцать лет спустя на помосте крематория, в гробу. Она всего лишь на полгода пережила мужа, ей не было шестидесяти. Умерла от сердца — сказали мне. Это правда, но не в узко медицинском смысле. Они до последнего дня оставались вместе-врозь. Его не стало, и ей не для чего было жить. В гробу лежала молодая красивая женщина с золотой головой. Она была свежа, как заезженная Хомой Брутом паненка-ведьма в церкви при отпевании. Она не уступила смерти ни грана своей живой прелести. Стоящие у гроба были куда сильнее отмечены грядущим небытием, нежели она, уже ступившая в него. Она, а не я, повинна в том кощунстве, которое сотворил у гробового входа мой спутник и однолеток, почтив вставанием память усопшей.