Юрий Нагибин - О любви (сборник)
Я это сделал на своем собственном месте. Я заплакал над белкой, которую не раз видел в ветвях деревьев, веселую рыженькую летунью, чью легкую безвинную жизнь так бессмысленно прекратили, над собой, попавшим в капкан с пружиной намертво, над Галей, чья жизнь снова не удалась, над Татьяной Алексеевной, не заслужившей своей грубой неудачи, и Василий Кириллович с его запоздалым романом, с нелепицей, в которую обратилась его жизнь, тоже попал в туман моих слез. Не оплакан остался лишь инфант, еще не наживший души — органа для страдания, — но и его было жалко, бедного блевуна.
После обеда Василий Кириллович, вернувший себе утреннюю угрюмость, хотя и прекративший терзать нас, вдруг собрался в Москву — что-то на ТЭЦ стряслось. Не иначе — голубиная почта принесла тревожную весть.
Ужинали мы вдвоем с Галей, у Татьяны Алексеевны разболелась голова.
— Они поругались? — спросил я.
— Нет. У матери бывают мигрени.
Галя уехала на другой день вечером.
Татьяна Алексеевна — мигрени прошли так же внезапно, как и начались, — сказала с веселой иронией:
— Никому-то мы с тобой не нужны.
— Я никому не нужен. Вы нужны мне.
— Болтай, болтушка! — знакомо отмахнулась она.
Но когда после ужина я спросил, без надежды, почти машинально: «Вы придете?», — в ответном кивке было больше, чем согласие.
Еще не наполнилась темнотой пепельно-серая прозрачность московской белой ночи, когда началась гроза. И весна, и лето были бездождными, я забыл самый звук грома. Сухой долгий треск, завершившийся бледной и ослепительной вспышкой, от которой мигнула лампочка, вызвал тревожное недоумение — похоже, распоролась холстинная оболочка мироздания. Следующему разрыву предшествовали сдвоенные мигания лампы, а удар был короткий, собранный и оглушающий. Я не помнил гроз в это переходное время суток — от вечера к ночи, к тому же такого светлого вечера. Это час тишины, умиротворения. Бывают великолепные ночные грозы, но куда чаще — утренние или дневные, когда гроза медленно и душно вызревает в горячем воздухе. Подмосковная гроза чаще всего приходит издалека, она накаляется часами и сперва обходит стороной то место, где ты находишься, пуская косые ливни по горизонту, урча, ворча, пылая сполохами и лишь изредка простреливая сизую наволочь зигзагом молнии, и вдруг рушится прямо на твою голову, когда ты вполне уверился, что пронесло. А тут сразу, без подготовки, при чистом, бесцветном, стеклянном небе с увесистой силой вдарило раз-другой, и крупные капли заколотили по листьям, траве, оконным стеклам. Сразу посмерклось. Я закрыл окно. Зажег ночник на тумбочке возле кровати и задумался, что означает эта нежданная ниоткуда и ни с чего гроза в символике моей нелепой жизни. Она могла означать лишь одно: Татьяна Алексеевна не придет. Опять началась мигрень, или поднялось давление, или до срока пришли месячные, зависящие не только от Селены, но и от ветреной Гебы, или же что-то затопило, прорвало, инфанта хватил родимчик со страха. Ведь не может гроза быть просто так.
И вдруг все кончилось так же внезапно, как началось. Гулко простучали последние капли, посветлело, в комнату сквозь закрытые окна хлынула сосновая и травяная свежесть. Когда я открывал окно, мне в лицо ударил ветер, стремящийся насквозь. Я оглянулся — Татьяна Алексеевна закрывала за собой дверь.
Дивной музыкой прозвучал двойной поворот ключа.
Я стал молиться про себя, предваряя обращением к Богу каждое движение. «Милый Боже, сделай, чтобы она сняла халат!» И она сняла. «Милый Боже, пусть она позволит стащить с нее бикини». Я не был уверен, что старый Бог знает это современное слово, и пояснил: «Маленькие, узенькие трусики». И Господь благословил меня снять их. «Милый Боже, сделай так, чтобы я снял с нее лифчик». И тут же она сдвинула лопатки, чем помогла мне расстегнуть пуговицы и снять теплый от ее груди лифчик. «Милый Боже, сделай, чтобы она сняла рубашку». Но, видать, я утомил Господа своими просьбами, и она невесть с чего заупрямилась. Рубашка была с носовой платок и ничуть не мешала мне, но я жаждал абсолюта. В нашей возне рубашка скаталась в жгут, открыв груди, живот, ее практически не было, так — знак, символ того, что ее тело знакомо с одеждами, а я продолжал упорствовать, впустую расходуя силы, время и раздражая Всевышнего истерическими мольбами. Но и Господь, и Татьяна Алексеевна стояли насмерть. Может быть, тут проявлялся рудимент той странной нравственности, уроки которой, как выяснилось, я тоже усвоил: рубашка, оставшаяся на теле, служит идее брака, сохраняет некую верховную привилегию мужа. Я чувствовал какую-то уловку, направленную против меня, против полного обладания. Но я и так не мог справиться с ней, а теперь она имела на своей стороне покинувшего меня Вседержителя. Я сдался. А вот она не позволила мне оставить на себе майку-безрукавку, что я пытался сделать в бессознательной попытке реванша. Она содрала ее с меня — кровожадно, как кожу.
Наконец-то все ее тело в моем распоряжении — что значат между своими две тоненькие бретельки и комок смятой ткани? Но я растерян перед этим изобилием и открывшимися мне возможностями. Подобную растерянность я испытал однажды в дивном храме Светицховели, но там мне помог лик Христа с открывающимися и закрывающимися глазами. Он привлек к себе, чем и организовал мое внимание. Здесь дело обстояло сложнее. Христос был и в ее губах, Христос был и в ее сосках, Христос был в пещерах ее подмышек, Христос был в таинственном пупке, и я впервые понял восточное любовное моление: «Дай насладиться твоим пупком!» И впрямь, не нужно иного государства, если бы Христос не осенил собой подколенные впадины и не учредил престол свой над ее лоном.
Я ринулся туда алчущим ртом и наэлектризованными пальцами, но здесь мне в который раз был поставлен предел, к сожалению, чуть запоздало. Я убедился, что поманил меня туда не Спаситель, а Лукавый, ибо здесь обнаружилось единственное несовершенство этой божественной плоти. У нее была вялая губная складка. Так случается, если женщина много рожала или профессионально злоупотребляла этим местом. Но здесь ни то, ни другое объяснение не годилось. Все объяснялось куда проще — Сатана похитил этот единственный уголок Эдема у Господа.
Видя, что я устремился не по тому пути, она взяла поводья в свои руки. Уложив меня навзничь, она склонилась ко мне и стала делать то же, что и при дороге, но без ребячьей боязни захлебнуться субстанцией жизни. Если б раньше так!.. Но был какой-то органический порок в попытках нашей близости. Он шел от первых запретов. А потом, чем больше она стремилась привести меня к полноте наслаждения, тем крепче, вопреки собственному желанию, я запирался. Наверное, мне мешало то, что она отняла у меня активность, ту мужскую инициативу, которую я всегда брал на себя в близких отношениях с женщинами. И, чувствуя вновь эту проклятую заклиненность при чудовищной мускульной готовности, я ждал очередного поражения — не от слабости, а от пустой избыточной силы.